82
Как-то в Лондоне мой отец познакомился с моей матерью таким образом: подойдя к моей мамочке в Лондоне, он откашлялся и сказал: lesson one, I am a man, you are a woman, are not you? Именно так.
83
Моя мать, которая боготворила пожилого Гайдна, вернувшегося на родину из Лондона, не только предоставила ему экипаж, раззолоченную карету, в которую впряжена была шестерка лошадей с бархатной упряжью, но вдобавок велела увеличить ему жалованье, а уж о дисциплине, порядке, его положении и тем более служебных обязанностях не заводила и речи; авторитет известного на весь мир маэстро был уже столь велик, что однажды, когда мой отец вмешался в ход репетиции, Гайдн сказал, мои извинения, ваша светлость, право распоряжаться здесь принадлежит мне! на что мой отец, ни слова не говоря, удалился и даже не осерчал. (Подлежащее см. в самом начале), когда в первый раз, с доверием, какое способны испытывать влекомые друг к другу большие сердца, взяла в рот половой член моего отца, от испуга и потрясения задохнулась, лицо ее горело от счастья, и любовь, вспыхнувшая в ней к моему отцу, была горяча безмерно. Она долго не соглашалась. Отнекивалась. Ей это было не по душе. Мой отец же, напротив, хотел только этого. Началось между ними все с легкого флирта, дальше больше, но мой отец — ну и хер же он был — имел принципы и спать с кем попало не собирался, а вот насчет вафлю дать, это пожалуйста. По мнению моей матери, это какое-то католическое трюкачество — чтобы и волки сыты, и задницу не ободрать. Но она — не тот человек, ей все подавай, всю программу от гала-концерта до розыгрыша лотереи, и только потом уж это (назвать вещь ее именем она не решалась). Они долго друг друга мучили, унижали, мерились силами, пока мой отец наконец не сломался и не лег в постель с этой чувственной, но неблагородного происхождения девушкой. Первый случай потряс даже моего отца, потрясла та серьезность, с какой она принялась за дело. Она торжественно спустила с моего отца брюки, размеренными движениями и с серьезным видом сняла носки, которые аккуратно вложила в его ботинки, словно бы восстанавливая некий незримый порядок, после чего, подчиняясь все той же незримости, склонилась к его промежности. Как Мэпплторп, подумал он. Так же серьезно относится к фаллосу: как к характерному актеру, не клоуну, без иронического understatement
[38]
(мой отец много лет прослужил послом в Лондоне). Моей матери же, наоборот, несмотря на всю ее торжественность и серьезность, казалось смешным, что часть может выступать вместо целого; полноправный представитель его сиятельства, так ласкательно назвала она сей фрагмент моего отца, что вызвало у моего отца недоумение, но он был не в том положении, чтобы задавать вопросы. (Вопрос как-то раз задала моя мать, дурацкая шутка, а не вредит ли это здоровью, напротив, усмехнулся отец, — который обожал женщин и вместе с тем любил справедливость, а сочетать две эти склонности совсем нелегко, — это даже полезно, разрешено минздравом, нечто вроде биологически активной добавки. Ответ был циничный, но не отталкивающий; нечто вроде, кивнула мамочка, глядя ему в глаза.) С фрагментом моего отца моя мать обращалась с веселым почтением, ей казалось, она принимает в себя их грядущую, а отчасти уже начавшуюся совместную жизнь, и делала она это возвышенно, торжествующе и вместе с тем с каннибальским бешенством: поглощала моего отца. Который, благодаря этому необыкновенному гимну, внезапно понял, что такое мужское тело. Страсть моей матери помогла ему осознать, в чем его специфичность. На него снизошел покой, лишенный уже и тени высокомерия. I am a man, you are a woman. Моя мать, утомленная, мешком повалилась набок и тотчас заснула. Иногда она всхрапывала. Мой отец смотрел на нее и был счастлив, ему казалось, что он открыл что-то важное. Он гладил ее плечо, затылок, осыпал ее легкими поцелуями. Он был опустошен, полон матери, и наоборот. Горизонт купался в топазовых лучах солнца. Тем временем в душе Гайдна, внешне всегда улыбчивого, уравновешенного маэстро, кипела борьба тайных чувств и терзаний. Он был недоволен собой, сомневался в справедливости высоких оценок его таланта. Ему казалось, что ослепительная слава, мировое признание, внушительное состояние достались ему не совсем заслуженно! Яркий свет проливает на это письмо моей матери, датированное весною, в котором она замечает, что Гайдн поделился с ней замыслом: написать наконец что-нибудь такое, что принесет ему непреходящую славу. Какое безумие! Сказать такое после ста симфоний, почти восьмидесяти струнных квартетов и прочих шедевров! Он, оказывается, еще только собирается создать нечто, что сделает его славу непреходящей!.. Вот смех-то.
84
You could be my son, сказала женщина (моя мать) моему отцу, который понял ее слова таким образом, что он мог бы стать ее солнышком, что ж, извольте пожаловать в дом восходящего солнца! и с много-, во всяком случае одно обещающей наверняка ухмылкой (с жутким кокетством, по мнению моей мамы) опустил жалюзи. Моя мать испугалась. Послушай, Ирен, уговаривала она себя, не попробовать ли тебе сформулировать это иначе? И действительно, смысловой акцент фразы с одного конца проблемы ей удалось переместить на другой: I could be your mother. Ухмылка слетела с его лица — с этого дня мой отец, хотя втайне питал временами нечто вроде безумной надежды, был уверен, что жизнь его станет теперь базарной комедией в постановке наделенных божественной властью женщин, — и он поднял жалюзи. (Дергал их, как трусливый засранец, — мнение моей матери.) Так познакомились мой отец, моя мать.
85
Мой отец изучал английский. Кропотливо, усердно. И когда он однажды, вместо того чтобы, например, сказать how are you или, лучше того, the pen is on the table, стал уверенно, даже самонадеянно формулировать длинную фразу об особенностях структуры, характера европейской культуры, с акцентом на ностальгической природе переживаемого момента, на том утверждении или, скорее, посылке, что нам, дескать, дорого уходящее, больше того, минувшее, иными словами, то, чего уже просто нет, однако при всем при том — и это являлось главным в его высказывании, заложенной в нем, так сказать, оплеухой, а с другой стороны, его болью, — словом, при всем при том это вовсе не вопрос выбора, не результат сознательного решения, а напротив, естественное, вытекающее из типа, характера данной культуры следствие и проч., короче, когда он все это выдал на своем свежеобретенном английском — как он полагал — языке, сознавая, конечно, возможные ошибки в спряжении, порядке слов и отборе лексики, он был тем не менее изумлен, что его собеседник, лысый, закованный в кандалы обворожительный турок, красивый как солнце, умный и сильный, словом, настоящий мужчина, безотносительно к тому, что под этим подразумевать, ответил с широкой и дружелюбной, насколько это было возможно в несчастной его ситуации, улыбкой: о’кей, о’кей, после обеда, если хотите, можно сыграть в пинг-понг. My father has the ball. Если бы мой отец хоть что-нибудь принимал всерьез, он бы заплакал.
86
Мой отец, по мнению некоторых, весь свой ум, интеллект держит там, при этом они указывали на промежность, туда. И независимо от того, сколь утонченным был человек, этот жест, сопровождаемый возбужденным хихиканьем, всегда был до рвоты противен и омерзителен. Обязательное хихиканье выражало что-то вроде признания, зависти, даже одобрения, хотя само замечание непременно имело целью решительно осудить, унизить моего отца, дать понять, что он невменяем, впал в moral insanity
[39]
, что он носится со своим членом, что член у него — всему голова. О, если бы это было так, вздыхает отец, как плохой актер в единственной за всю жизнь великой роли, и поглаживает себя там. Божественный жест!