В гостинице меня ждала телеграмма из Стокгольма с известием о смерти моего младшего брата Ференца. (Опухоль головного мозга, развившаяся незаметно. Он был одним из пациентов знаменитого шведского нейрохирурга Оливекрона.)
Темным сырым ноябрьским вечером у моего дворца остановился черный автомобиль. Из него без сопровождения вышел премьер-министр Пал Телеки, мой давний приятель, которого я в 1917 году назначил руководить ведомством по попечению ветеранов войны; позднее он стал решительным сторонником Хорти.
Венгрия только три дня назад присоединилась к Тройственному пакту (23 ноября 1940 года). Возвратившись домой из Бельведера, он произнес весьма элегическую речь, которая непосвященным показалась странной. В этот вечер он тоже был в чрезвычайно подавленном настроении. Мы потягивали „Шато Лафит“ 1928 года, подаренный мне еще моим двоюродным братом Ференцем. Он жаловался на министра иностранных дел Чаки [бывший муж моей тети, красавицы Ирми!], который пошел на слишком большие уступки в отношении немецких меньшинств. Он рассказал мне о встрече с Гитлером в Бельведере.
— Этот сумасшедший зальет всю Европу кровью!
Так и сказал, этот сумасшедший зальет всю Европу кровью; и добавил, что, по его подозрениям, как это ни смешно звучит, Гитлер собирается напасть на Советский Союз, двойной фронт, поражение немцев, Венгрия как театр военных действий. Мы говорили о ситуации долго, пока не иссяк лафит, и пришли к заключению, что нужно незамедлительно подписать договор о дружбе и ненападении с Советами. Гитлер не сможет публично осудить этот шаг, поскольку на данный момент сам является союзником русских, и, если он этой весной все же нападает на Россию, мы будем иметь пусть слабую, хотя бы теоретическую возможность для сохранения нейтралитета (Финляндия). Несколько недель спустя адмирал Хорти дал понять: сегедский военно-морской флаг не может быть скомбинирован с серпом и молотом. Na, bitte… А ведь такой пакт для нас был бы очень выгоден в Ялте.
Но мысль эта не исчезла бесследно, а может, сыграло роль ухудшение положения на фронте, во всяком случае уже после смерти Телеки Бетлена и мою скромную персону несколько раз приглашали к Хорти.
У регента была идея фикс, что война закончится „конференцией за круглым столом“, и за эту идею, как мне кажется, он держался даже после Касабланки (январь 1943 года) и заявления Рузвельта относительно „unconditional surrender“
[117]
. Могу только предположить, что он думал, что Гитлер не доживет до конца войны, во всяком случае после провала антигитлеровского заговора 20 июля 1944 года он казался разочарованным.
Я помню, спускаясь как-то вместе со мной из Королевского дворца, Бетлен, намекая на Хорти, сказал по-немецки:
— Dem Menschen ist nicht zu helfen
[118]
.
Как будто можно было спасти его или меня.
В конце марта 1941 года был на похоронах Лайоша Штауда, у которого я не раз находил убежище во времена правления Белы Куна. Довольно много известных лиц. Я слышу, что Венгрия собирается принять участие в немецком айнмарше на Югославию, где провалилось прогерманское правительство. Пытаюсь связаться с премьером Телеки, безуспешно, и оказываюсь перед неприятной для меня необходимостью написать ему письмо — беспощадное, с осуждением планируемого нашего вторжения как беспрецедентно позорного акта и прочее.
Я также просил его незамедлительно принять меня.
Это произошло. Он был в отчаянии, армия вынуждает его, фактически это начало войны с Западом и т. д., и он не видит другого выхода, кроме самоубийства.
— Это заставит страну одуматься! Прийти в себя!
Я долго молчал, и, как мне тогда показалось, он понял мое молчание. Потом я заставил его дать слово отказаться от своей мысли, самоубийство не принесет ничего, кроме красивых прощальных речей. Он обещал; во всяком случае, если Хорти не воспрепятствует нашему участию, он немедленно подаст в отставку. В его присутствии Хорти был против участия во вторжении, но соответствующего приказа не отдал. Плечо к плечу, мы снова маршировали с немцами к нашей погибели.
Во время процессов по делу военных преступников, 1945/46, по-моему, когда судили Бардоши, шла речь о прощальном письме, которое Телеки якобы написал регенту. До конца своих дней буду верить, что это письмо — апокриф, потому что некоторые выражения в нем (беспрецедентно позорный акт и так далее) слово в слово совпадают с выражениями из того беспощадного письма, которое я написал ему.
В конце июня 1941 года из надежного источника (генерал Б., главное управление материального снабжения) я получил информацию: немцы начинают наступление на востоке. Бросаюсь к премьеру Бардоши.
— Мы что, хотим следовать за немцами в болотные топи Меотиса?
Он категорически отрицал это, и речи не может быть, на днях по представлению Генштаба кабинет министров принял прямо противоположное решение. Успокоенный, возвращаюсь в усадьбу. А несколько дней спустя (27 июня 1941 года) по радио узнаю, что мы объявили войну русским. Снова к Бардоши, упреки, обвинения и так далее.
— Но, — поднял он глаза, — военные взбунтовались бы, прояви мы опять пассивность. Невозможно годами заниматься мобилизацией и не двигаться с места. Невозможно годами говорить о враге, ничего не предпринимая.
Спрашиваю министра обороны Барту, понимает ли он, что означает этот шаг.
— Разумеется, это была последняя возможность включиться. — Да, включились, и основательно, причем без нашего ведома, вопреки закону.
Бомбежка Кашши, которая послужила поводом для объявления войны, была работой немцев, а не русских. В этом меня неоднократно уверял старший лейтенант Круди, начальник аэродрома, с которым мы вместе сидели в Шопронкёхиде и вместе же были депортированы в 1951 году в комитат Хевеш. Не думаю, что кто-либо спрашивал разрешения Хорти, что он мог как-то повлиять. Генштаб, Верт и компания, были уже слишком сильны, слишком много наобещали Гитлеру, о чем правительство и даже сам Хорти, видимо, мало что знали.
Маленькая деталь: 12 декабря 1941 года по указанию Гитлера [Гиттлера: дедушка почему-то писал его всегда через два „т“] — смех и слезы — мы объявляем войну США. Не обращая на это внимания, мы продолжали встречаться с сотрудниками посольства. Жена одного дипломата писала портреты членов семьи Хорти и продолжала, невзирая на объявление войны, бывать в Королевской крепости. Перед Рождеством она попросила меня помочь ей купить раму для портрета. Ей нужна была рама, украшенная венгерской короной.
— Почему? Для чего? — спросил я.
— О, вы знаете, я только что закончила портрет регента, и у меня остался один замечательный эскиз. Скоро мы покидаем вашу прекрасную родину, Мориц, и в Америке я хотела бы подарить его Отто (читай: Отто фон Габсбургу). He’ll be pleased with it!
[119]