— Ну-ну, нельзя быть таким суровым, — подошел ко мне отец Вили и погладил меня по вихрам.
Отец наполнил стаканы (вино белое натуральное из погребов винодельческого хозяйства «Мори»), а мать стала торопить нас, не пора ли, мол, осматривать замок.
Она постоянно считала нас, как гусят, проверяя, все ли на месте, раз-два-три-четы… пятым был отец, она указывала на него пальцем, но никогда не произносила «пять». Раз-два-три-четы… тс-с-с.
Милая, милая моя… тс-с-с!
67
Кстати, замков, именовавшихся Гестеш, в стране было три: один — в Гёмёре, один — в комитате Тренчен и один здесь, в Комароме. Но даже Кестхей близ Балатона, хотя и седьмая вода на киселе, тоже родственник Гестеша. Когда-то он назывался Гестел. А само слово «гест» означает сердцевинную, твердую часть древесины. Не исключено, что первый строитель крепости обнес ее деревянными стенами, прочными, как сердцевина бука.
Наш отец, как отцу и положено, знал все на свете. К примеру, наперечет знал венгерских королей, а это уже «почти» все. И не только знал конкретные вещи, но и видел их место в мире; когда там, у них, был Карл V, здесь, у нас, был такой-то, а Карл этот был племянником Екатерины Арагонской, с которой супруг ее, король английский Генрих VIII, затеял бракоразводный процесс, когда («Именно тогда»? «Не именно, а тогда») наш король Лайош утонул в речке Челе, где воды было воробью по колено. А когда умер Фердинанд I, то сразу на свет появился Шекспир. Нормальная рокировочка! Рассказывал он не по-учительски и вовсе не для того, чтобы мы что-то запоминали (мать, напротив, словно по мановению волшебной палочки, прямо-таки преображалась от счастья, стоило нам произнести, проорать ей в лицо какого-нибудь Гирландайо или Поллайоло), отец от нас ничего не хотел, а просто рассказывал — не столько для нас, сколько для себя, хотя, разумеется, не будь нас, он ни о чем не рассказывал бы. И от этого все, о чем он говорил, становилось реальностью. В школе единственным реальным предметом я считал математику, все прочее казалось мне — иногда любопытной по форме, но чаще скучной — дрессировкой животных. Рассказывал он таким тоном, каким говорят «дождь идет», когда на улице действительно дождь. При этом не думая ни о зонтике, ни о посевах, которые ждут не дождутся, когда же их оросит благодатная влага.
68
Если фатер говорил с нами так не всегда — да он с нами вообще не очень-то разговаривал, — то для бабушки этот тон был естественным. Ей ничего не стоило в любое время, будь то утро или среда, охватить взглядом сразу триста-четыреста лет, не говоря уж о вечности, которая даже больше четырехсот лет. Такова была перспектива, в которой она смотрела на все: на события, на людей, а особенно на потери и поражения.
Как-то раз ее пригласили на радио, какой-то там социологический опрос, прошлое и настоящее, господа и слуги в зеркале современности — несколько неожиданно, но, в общем-то, в соответствии с характером кадаровского режима. Правда, характер этот приоткрывал себя постепенно, точнее, именно в силу его специфики страна не спешила характер сей узнавать. Люди жили закрыв глаза, слишком много чего уже навидались и теперь говорили себе: что есть, то есть, чему быть, того не миновать, но только не надо в это вникать, обсуждать, узнавать, что оно такое. К тому же, и в самом деле, понять, что тут что, почему, отчего, было невозможно, ибо белое, оборачивающееся черным, и черное, подменяющее собой белое, — это уже не белое (черное), и не черное (белое), и даже не серое (серое), и вообще, рассуждали люди, никогда так не было, чтобы как-нибудь да не было, вот оно и стало — черно-белое, серое.
К концу передачи участников попросили назвать три заветных желания. Здоровья, прибавки к пенсии, отвечало разумное большинство, ну и войны чтоб не было. Моя бабушка ответила нестандартно.
— Во-первых, желаю семье доброго здравия. Во-вторых, единственному оставшемуся в живых сыну своему желаю доброго здравия, преуспеяния в делах и радости в детях. А третье, и самое главное: желаю всяческого преуспеяния Венгрии в осуществлении ее исторического призвания.
По-моему, кроме моей бабушки, в те времена не сыскать было человека, которому пришло бы в голову пожелать благополучия стране. Страна принадлежит коммунистам, рассуждал народ, и надо быть дураком или циником, чтобы думать о достоянии коммунистов, пропади они пропадом, и коль уж нельзя отобрать, так мы у них украдем все, что можно.
Моя бабушка видела дальше, так устроены были ее глаза.
Например, она воспринимала всерьез, то есть понимала буквально слово «временно» в употребительном тогда выражении «советские войска, временно дислоцированные на территории Венгрии». Категории эти, постоянное и временное, она соизмеряла иначе, в другом масштабе. Венгрия была триста лет назад и через триста лет тоже будет существовать, ведь страна — это не кондитерская, где можно сожрать за полдня все пирожные; захватить и присвоить страну совсем не так просто, и припадки вроде этого коммунизма — который, впрочем, сам по себе, по исходному принципу, дело правильное, благое — в силу своей природы долго длиться не могут. Правда, и это «долго» она понимала по-своему, не мерила его своей жизнью, потому что какой-то особенной важности своей жизни она и не придавала. (Мне казалось это небезобидным, так как бабушка тем самым не придавала особого значения и моей жизни, подтверждением чему служили для нас беспримерно суровые наказания, претерпеваемые от ее рук.) Тридцать лет для нее были тридцатью годами, а не бесконечностью (отец, говоря о знаменитой Тридцатилетней войне, называл ее самой длинной войной в истории человечества), под игом турок страна пребывала не бесконечно долго, а сто пятьдесят лет, что много, нехорошо, неприятно и прочее, но что делать, такова судьба стран, временами им приходится полтораста лет тянуть ярмо или надевать его на шею другой стране; быть страной — не подарок, а суровая доля, потому как все тяжело для страны — и неволя, и слава, и униженность, и триумф. Так что страны достойны всяческого сочувствия, в особенности та из них, которую мы называем своей. Как бы то ни было, невозможно думать о людях, о собственном, конкретном сыне, о наших внуках, не думая о своей стране, которая — наша, даже если на самом деле не наша, даже если дела ее обстоят скверно, и чем дальше, тем отвратительней, но не потому, что становится все труднее жить, нет, жить легче, кое-что уже начинает людям перепадать, а потому что страна, ее состояние, атмосфера потакают самому мерзкому, что есть в людях, и в мерзости этой живет страна, в нашей собственной, но при этом безличной и постоянно растущей, общенародной мерзости, вот почему мы должны желать всяческого преуспеяния стране — в своих собственных интересах, а вовсе не из какого-то полуискреннего (полупритворного) преклонения перед умозрительными и возвышенными идеями.
69
«КПО Орослань» — так должны были мы адресовать письма, которые отправляли бабушке (конечное почтовое отделение — Орослань). Звучало это интригующе, как будто бабушка жила на краю света и даже немножко дальше.
Писать мы должны были ей регулярно, и не письма, а открытые почтовые карточки, точно такие же посылала нам и она. Открытки, которые мы получали и посылали, были невероятно скучны. Она — о погоде, о видах на урожай кукурузы, мы — по сути — о том же.