Мастер взял одну дужку очков в рот и, помахивая ими (движением своего бывшего, теперь уже покойного, учителя физики), не спеша зашагал на ту сторону. «Знаете, друг мой, стадион уже украшал тот гул, без которого не может начаться настоящий матч». Некоторые читатели его узнавали, и если бы он поспешно не засунул руки в карман к яблоку и пакетику с семечками, их бы ему точно поцеловали. «Ай-яй-яй, ай-яй-яй», — улыбался он, и подозреваю, почти наверняка подозреваю, что он даже и не замечал, что иногда кто-то кидается ему под ноги и начищает ботинки. (Что, говоря между нами, не помешало бы. Иногда господин Дьердь за десятку готов почистить обувь. Бывали уже такие прецеденты.) «Сколько баварских метров может быть это поле в длину?» — думал он все это время.
Господин Дьердь был уже там. Элегантное пальто из лодена, как хвойный лес! Суровый хвойный лес Был там и старый отец мастера! Седые волосы сбил на лоб ветер, и сквозь слабые пряди просвечивали беззащитные виски. Мужчина зябко ежился. На плечах — там, где у ведьм растет горб; семейная черта? — пальто натянулось; он нервно переступал с ноги на ногу. Он был таким тоненьким, таким худеньким, как птичка. «Э-хе-хе, бедный мой отец: как тощенький воробушек». Кости лица были почти ничем не прикрыты, губы чуть не плакали. Я очень люблю отца мастера, ведь это все-таки отец мастера!!! «Холодно», — сказал господин Дьердь. «Светит солнце», — сказал мастер и провел рукой по волосам, в своеобразном, шероховатом прикосновении которых ощущался ветер.
В это время команды выбежали на травяное покрытые. «Ну, за дело», — сказал бы он в ином случае, но по вине господина Марци им всегда овладевала странная судорога, поэтому он более скромно приступал к таким спортивным мероприятиям. Двое братьев, во всяком случае, попрощались с отцом и встали подальше. Что правда, то правда: как болеет отец мастера! Это скандал.
Он изволил вынуть яблоко, откусить. «Холодное». Холод забрался в один из зубов. В этот момент его внимание вдруг обратил на себя поднятый воротник. Чуть перед этим у него между зубами застряло тыквенное семечко. После того как удалось вытолкнуть языком, он выплюнул его на плечо впереди стоящего. «Ох, и получил бы я», — кивнул он господину Дьердю, показав на расположение тыквенной семечки. «Будь спок», — авторитетно сказал господин Дьердь. «И в этот момент я вижу этот пиджак с поднятым воротником». Войлок, соприкосновение войлока и ткани на изнанке воротника, и в углублении стыка — грязь. Всякая разная грязь. И тогда вдруг («и он теперь говорит это!..») мастеру вроде бы припомнились поднятые воротники определенных пиджаков, серый войлок: «Это живо в моей памяти». На открытой площадке 33-го трамвая, с посиневшим ртом, поднятым воротником, который как раз доходит до подбритых снизу волос. «Войлок: вот что можно утверждать!»
Мастер все больше коченел, от каждого движения делалось: делается хуже. «Selten kommt was besseres nach».
[70]
У туннеля для игроков он изволил дождаться господина Марци. «Был один аут. Здорово ты вбросил», — сердечно прокричал он группе взмыленных игроков, после чего поспешил к месту парковки, где привязал лошадь. Господина Дьердя и отца он подвез до площади Баттьяни, оттуда они поехали на электричке домой. Мастер пустил своего скакуна галопом. Сомневаюсь, чтобы он обращал внимание на ограничитель скоростей…
Вернувшись домой и пристроившись к будничному циклу кровообращения, мастер предпринял попытку сменить пеленку. Пеленку, если мы уже расстелили ее на поверхности, можно неправильно расположить разными путями. Мастер, скажу я вам, не знал преград. Маленькая Митович почувствовала неуверенность рук и по привычке заревела. Потом сказала: «Дадеком». Что всего лишь означает, что мир с некоторых пор движется не в том порядке, которого бы ей хотелось. Но даже если халтура свисала до кругленьких коленок, если край пеленки торчал из-под низа — указывая верный путь веществу, когда придет время, — если крошечная талия была оголена и нескольким кнопкам в конце пришлось застегиваться на одном и том же месте, потому что место осталось уже только там, вследствие чего симметрия нарушилась, — произведение было готово, и мастер, хоть и плавая в поту, но объявил: «Готово».
Фрау Гитти, как только вошла, заметила. Наклонилась над кроваткой и прошептала: «Бедненькая, бедненькая ты моя». Она подвинулась вперед, чтобы ребенок «мог буянить» возле ее шеи, а сама коленом, которое представляло собой значительную часть ее веса, встала дряхлой кровати на «хребет». Хрясь! «Да что же это за блин, на фиг, такое!» — вскочил мастер, которого и так уже обидело деликатное, но однозначно критическое поведение. Жизнь, конечно, даже теперь не стояла на месте. Дора заснула, мастер начал молчаливо есть. В этот вечер он демонстрировал плохую форму. Молчание он прерывал сочными выражениями, которыми хвалил поданный суп-рагу, ведя речь о том, что вот, годы проходят не бесследно, огонь рутины и любви все-таки налаживается, в супе теперь уже оказывается и соль, он не тепловатый, и этот водянистый вкус, который вначале, после густых материнских супов, приносил (в переносном смысле) столько горечи, когда… когда женщина с тихой болью сказала: «Не перенапрягайся, приятель. Это консервы». — «Вкусно», — сказал он, уйдя в свою раковину. (Как всякий титан, мастер также несчастлив.) Но это еще не конец: был еще маленький «сюрприз». Торт с фундуком. «Твоя мать прислала», — между прочим сказала женщина. Когда мастер наткнулся уже на второй цельный (непрерывный) кусок масла в креме, он с полным ртом прошамкал: «Да и муттер не та уже» —. и на высунутом языке предъявил инкриминируемый кусок. Мадам Гитти начала хохотать, вместе е ней угодливо и мастер; только когда у мужчины от этого уже слезы выступили на глазах, она раскрыла тайну: торт делала сама, голос прервался, и женщина ушла мыться. Что за ляпсус!
Он печально сел в любимое, необъятное кресло и стал читать новости в потрепанном журнале «НАДЬВИЛАГ». Лампа рисовала на паркете желтые круги, а вверху, на потолке, как птица или крупный комар, то и дело потрескивало пятно света в форме каблука (которое было образовано местом стыка на абажуре лампы).
Затем он заглянул в ванную. Просунул туда голову. Сначала нос, потом голову. «Знаете, друг мой, это такой виноватый порядок действий». Фрау Гитти читала в ванне. Выступ, за который заходила ванна, скрывал ее голову. Свисал край большущей газеты: но держащей ее руки уже не было видно, только стремление кистей уберечь ее от воды. Но на край и так попадала пена. По краю пены, по всей окружности — забрызганная водой бумага, как гнойная рана. «На стадионе «Голи», если до того дни стояли довольно сухие, можно обзавестись такой раной». Но пена белела как снег: «Дай мне на тебя посмотреть». Край газеты вздрогнул, но и только. На оборотной стороне он изволил увидеть: Do You Wanna Dance
[71]
— только наоборот. «Предлагаю ничью». — «Идет». По воде без всякой цели плавали островки пены. Одна нога, огромная подводная лодка, поднялась из воды. С округлой поверхности — отмеченной веснушками — вода стекать отказывалась. Плоский живот — серебряное блюдо, верхний его край оказался практически на поверхности, внизу, как нарядная цепочка, пролегла складка. От одного движения покатого бедра вода подернулась зыбью, и вместе с ней дрожь пробежала по всему — включая и мастера. В зеленой от ароматической соли воде, чуть ниже, покачивались изумительные водоросли… «Нечего слюнки глотать! У вас что, кроты в горле завелись?!»