«Послушай, дядя Кальман, вот твой живот». — «Ну… да, вот». У мастера вырвалось признание. «Дядя Кальман, я влюбился в твое пузо». Господин Миксат прыснул в стакан. «Да чтоб тебе!» — зажмурился он, потому что и в глаза тоже попало вино. «Дядя Кальман, мой милый старый предшественник, я бы хотел провести над тобой эксперимент». Он подбросил теннисный мяч до уровня головы, затем, когда махонькая ладонь вновь обхватила его, раза два дал запястью спружинить; надув губы, измерил вес. Мастер здорово это умел. «Эксперимент». В поросячьих крошечных, но горящих живым блеском глазах господина Миксата читался страх. Продолжая подбрасывать теннисный мяч в каком-то странном ритме, о котором однажды кто-то с исчерпывающей подробностью и аналитической точностью доказал, что это есть не что иное, как т. н. ритм сердца, и как поразительно то, что биение человеческого сердца — почти — затихает, — он изволил начать урок:
«Сиди, пожалуйста, неподвижно. На твое пузо сверху, вот так, я кладу мяч, вот так, который потом скатится вниз. Целью эксперимента является выявить, когда мяч покинет жилет с металлическими пуговицами. Очень тебя прошу, милый старик, не отрыгивать, и вообще, создать условия». У господина Миксата от растерянности сперло дыхание. «Вот-вот, — одобрил мастер лабораторные условия. — Вот-вот! Даже воздух нельзя!» — с этими словами, поправив жилет на господине Миксате, он положил на пузо мяч. Отодвинулся вместе со стулом назад, голову склонил набок. К тому времени вокруг стола уже стояло много народу. «Как это», — сказал господин Миксат. Народ знал, в чем суть дела, и улыбался. Мастер попросил тишины. «Ап!» — воскликнул он и с этими словами просто выпустил находящийся в вытянутой руке шарик. Обрамляющие ладонь пять растопыренных пальцев образовали терновый венец. Мяч отправился во фривольный путь, затем приблизительно в первой трети пуза отделился от него. «Теперь! — воскликнул мастер весело, потому что до тех пор все шло как по маслу. — Видите, сладкий мой, совпадает! — Он опирался на свою основную специальность. — Друзья мои! С поверхности полусферы радиусом R, находящейся в состоянии покоя, груз с нулевой начальной скоростью соскальзывает без трения».
Вопрос мастера, ни больше и ни меньше, состоял в том, где груз отделяется от поверхности сферы. Рассмотрим следующий рисунок:
Груз отделяется от поверхности в тот момент, когда необходимая для центростремительного ускорения сила становится больше составляющей веса груза, направленной к центру сферы.
Центростремительное ускорение: V2/R; следовательно:
mg cos α = mv2/R (1)
С другой стороны, из равенства потенциальной энергии и энергии движения следует:
mgh = mv2/2
Из последнего уравнения, выразив ν2, подставив в (1) и выразив оттуда cos α, получаем:
cos α = 2h/P (2)
Непосредственно исходя из рисунка можно записать:
соs α = (R-h)/R (3)
Из сравнения (2) и (3) следует: h = R/3
Господин Миксат постепенно приходил в себя. «Прокисли у тебя мозги, сынок, как вино у Кальмана Седла». Мастер, избегая взглядов, вновь установил теннисный мяч. Тот немного перекатывался, он легкими, кружащими движениями отыскивал его место. Что-то нашептывал. «Знаешь, дядя Кальман, такое пузо великолепно. Воплощение духа и достоинства…» Он рывком забрал мяч, на руке вздулись мышцы. (И одна вена, как у силачей.) «Скажи, дядя Кальман, ты в самом деле намеренно и сознательно играл в тарок с Тисой?» — «Ну, если не хватало четвертого», — сказал спокойно мастер едкого анекдота, который избегал Йокаи и декадентов, с успехом ведя борьбу за голос, который был способен стать отражающим реалии эпохи зеркалом. «Ну, если не наберется четверо то как же нам играть Пашкевича?
[66]
«- продолжал он с обидой размером с муравья. Мастер понимающе кивал. «Да уж… играть в тарок с Тисой… Неслабо!» — мечтательно сказал он в продолжение. (Неужели это — решение? «Друг мой, — сказал он уныло, — вот решение: h = R/3».) Сжимая в ужасе видавший виды теннисный мяч, свободной рукой — потому что таковой являлась одна его рука: свободной — он замахал. «Но я не знаю ни одной карточной игры. Только вист…»
(Ну вот, снова интересное место — как дыра в окружающем женский солярий заборе, намерения наши, конечно, не подлежат сравнению! — наблюдать за тайными изгибами в искусстве, за дряблым, но сосредоточенным духом, глаза потуплены, конечности раскинуты, и все, все открыто навстречу чудесному, льющемуся золотому свету солнца. «Доводилось ли вам, несчастный мой друг, бывать в женском солярии?! Могу вам сказать, что вряд ли найдется что-то менее отвратительное». Здесь речь идет о тайном признании: он ввиду женского солярия чувствует себя аутентиком, поскольку им и является, здесь следует стыдливый поклон, одной душой и телом с мадам Гитти! Итак, беспрепятственно возвращаясь к скрытым течениям в искусстве, очищению в клубах пара, неустойчивой и намеренной красоте цветов и запахов: да будет уважаемому и наблюдательному Читателю известно: он и в «шестьдесят шесть» — или в «шесть-шесть»? — умеет играть! Вам самим точно так же, как и мне, известно, что такое данное слово. Я знаю, что изменились отношения — связь между орудиями производства, производственными отношениями, производительными силами и т. д., — однако благородное поведение остается тем, чем было. Потрясенно осознаю в данную секунду: он сказал неправду [в том смысле, что и в «шестьдесят шесть» умеет играть, а не только в «вист»]. Однако положим торжествующе руку на сердце: эти заблуждения очевидно не равнозначны. Есть чисто субъективные, случайные промахи. Мы знаем, что даже такие гиганты литературы, как Толстой, не были застрахованы от ошибочных взглядов. Однако же Толстой был правдивым зеркалом русской революции! — я считаю, то, что можно было выяснить, мы здесь выяснили.)
Господин Дьердь перестал церемониться. «Да-амы и Г-господа! На выход, на выход. Гр-рус-стный момент». Бросал горестный взгляд на кого-то. «Батя, завтра, — всхлипывал он, — завтра встретимся». Затем прогремел, как спущенный с цепи фельдфебель: «Закрываемся, едрить твою налево! По домам, по улицам, по крышам, по сторонам, всех ждет домашний уют. А завтра Джорджо!» Все стали собираться, лишь пощелкивал игровой автомат. Тогда господин Дьердь выбрал чрезвычайно простое, но тем более действенное оружие. Выдернул штепсель. Поднялся угрожающий ропот: «Не дури, граф!» — «Не страшно было?» — спросил мастер на более поздней стадии у младшего брата. «Я бы его задавил», — ответил здоровенный парень. «Но он здорово дерется»; — «Ниче. На случай, если запахнет жареным, была там парочка корешей». — «Гм-гм», — хмыкал мастер.
«Знаете, друг мой, я еще никогда никого не ударил. Только своих младших братьев». Эхе-хе, старые добрые времена, когда мастер в бараний рог скручивал щуплых братцев! Например, дошло даже до того, что он объявил Конкурс Мордобития! Кто выдержит от него больше пощечин! «Как если бы я, друг мой, был сама Жизнь». На конкурсе с большим преимуществом победил господин Михай, который с посинелыми губами выдержал хлопки, шлепки и т. д. 212 ударов. О нравственной высоте мастера говорит то, что господин Михай — по собственному признанию — не собирался останавливаться на двухстах двенадцати, а хотел побить рекорд; однако же до этого дело не дошло. Ему надоело, да и стыдно было. Господин Марци продержался до пятидесяти шести, а потом «вылетел». А господин Дьердь даже участия не стал принимать, со страхом сказав: «Нет». Уже тогда он физически был сильнее мастера, но больше года не осмеливался дать сдачи, укоренилось (крепостное) сознание. Для мастера расположение сил также не было секретом; очевидно, поэтому он вел себя по отношению к господину Дьердю еще более агрессивно, вызывающе. «Мерзкий был год». Он изволил насаждать подлинный гнет, полицейскую диктатуру, со шпионами, казнями, сфабрикованными обвинениями, процессами, несметным числом пощечин, развевались перья жандармов, до тех пор пока господин Дьердь ему так не дал по морде («вдарил»), что мало не показалось. Он смел все: кровать, диван, вазу, книжную полку, — все. После этого они всю вторую половину дня проплакали в саду под гамаком, и таким образом ситуация была разрешена. Господин Дьердь настолько сильнее мастера, что о драке и речи быть не может. Не то что господин Марци! Там уже нет той безмятежности, господин Марци и так-то менее почтителен, чем господин Дьердь. Господин Марци способен по сей день, даже после критических признаний, выворачивать его — в прочих случаях — держащую перо правую руку, и когда мастер изгибается буквой S, доставая лбом до знаменитой правой ноги господина Марци, тот цедит: «Сволочь! Сейчас ты заплатишь за все страдания! Рассчитаешься за все преступления, которые совершал против меня в течение долгих лет». — «Но, Марцика, — визжит авторитетный труженик пера; без сомнений, он представляет собой в этот момент жалкое зрелище: может быть, только братская любовь может подсластить пилюлю, — но, бесценный мой Марцика, я и в прошлый раз уже рассчитывался». Господин Марци отпускает мастера, наподдает разок, если есть настроение, так, что тот опрокидывает два стула и приземляется у батареи; господин Марци задумывается над словами мастера. «Ничего, — возникает у него идея. — Еще раз рассчитаешься», — и с поднятым кулаком направляется к извивающемуся на полу мастеру. «Сумасшедшие», — сухо улыбается мать мастера.