И он сидел за столом, и писал, и снова вставал из-за стола, и ходил по комнате, и ему казалось, что написанное сейчас — самое лучшее, что он написал до сих пор.
Это был упоительный вечер, упоительнее, чем все любовные вечера, какие он мог представить себе, это был упоительный вечер, хотя он провел его один в своей детской; мамочка была в соседней комнате, и Яромил начисто забыл о том, что когда-то сердился на нее; даже когда она постучала к нему в дверь, чтобы узнать, чем он занят, он нежно назвал ее мамочкой и попросил пожелать ему спокойствия и сосредоточенности, поскольку он пишет сегодня «самое великое стихотворение своей жизни». Мамочка улыбнулась (по-матерински, деликатно, с пониманием) и исполнила его просьбу.
Потом он лег в постель, и его посетила мысль, что в эту минуту его девушка окружена одними мужчинами: полицейскими, следователями, надзирателями; что они могут делать с ней все, что угодно; что они смотрят, как она переодевается в тюремную робу; что надзиратели смотрят на нее в дверной глазок, как в камере она садится на парашу и мочится.
Он не очень верил в эти крайности (возможно, ее допросят и вскоре выпустят), но фантазию нельзя устеречь; вновь и вновь он представлял себе ее в камере, как она сидит на параше, а чужой мужчина наблюдает за ней; и как следователи срывают с нее платье; но одно его поразило: все эти образы ни разу не вызвали в нем чувства ревности!
Ты должна быть моей и, коли я захочу, умереть под пытками, несется крик Джона Китса сквозь пространство столетий. С какой стати Яромилу ревновать? Рыжуля принадлежит ему теперь больше, чем когда-либо: ее судьба — его творение; это его глаз смотрит на нее, когда она мочится в парашу; это его руки касаются ее, когда она в руках надзирателей; она его жертва, она его произведение, его, его, его.
Яромил не ревновал; в эту ночь он уснул сном мужчины.
Часть шестая, или Сорокалетний
1
Первая часть нашего повествования содержала в себе пятнадцать лет жизни Яромила, тогда как часть пятая, что несравнимо длиннее, едва ли один год. Время течет по нашему роману в ритме, обратном ритму реальной жизни: оно замедляется.
И происходит это потому, что мы оглядываем историю Яромила с обзорной башни, возведенной нами в точке его кончины. Его детство представляется нам далью, в которой сливаются месяцы и годы; от тех мглистых горизонтов он шел со своей мамочкой до самой обзорной башни, близ которой все становится зримым, как на переднем плане старого холста, где на деревьях виден каждый лист, а на листе тонкие прожилки.
Подобно тому как вашу жизнь определяют выбранные вами служба и супружество, так и наш роман ограничен обзором с этой башни, откуда видны лишь Яромил и его мать, в то время как остальные фигуры мы можем разглядеть лишь тогда, когда они возникают в присутствии обоих протагонистов. Мы избрали этот прием, так же как вы избрали свою судьбу, и наш выбор столь же бесповоротен.
Но всякому человеку бывает грустно, что ему не дано прожить иные жизни, а лишь одну-единственную; и вы, конечно, были бы не прочь прожить все свои неосуществленные возможности, все свои виртуальные жизни. (Ах, недосягаемый Ксавер!)
Наш роман похож на вас. Он тоже мечтает стать другими романами, которыми мог бы стать, но не ста…
И поэтому нам постоянно снятся другие возможные и несооруженные обзорные башни. Что, если бы нам соорудить такую башню, допустим, в жизни художника, в жизни сына школьного привратника или в жизни рыженькой девочки? Что мы знаем о них? Едва ли больше, чем сумасбродный Яромил, который, собственно, и не знал ни о ком ничего! Каким, пожалуй, это был бы роман, проследи он за карьерой забитого сына школьного привратника, в которую лишь эпизодически, раз-другой, вторгался бывший его однокашник-поэт!
Или, проследив историю художника, мы смогли бы наконец узнать, что на самом деле он думал о своей возлюбленной, расписывая ее живот тушью!
Но если человек не в силах выпрыгнуть из собственной жизни, роман все-таки гораздо свободнее. Что, если нам быстро и тайно разрушить обзорную башню и хоть ненадолго перенести ее в какое-нибудь другое место? Например, далеко от Яромилова смертного часа! Например, в нынешнее время, когда уже никто, никто (несколько лет тому умерла и его мамочка) не помнит имени Яромила…
2
Ах, боже, переставить обзорную башню в наше время! И навестить, допустим, всех тех десятерых поэтов, которые сидели с Яромилом за столом на вечере у полицейских! Где те стихи, что они тогда декламировали? Никто, никто о них уже не вспоминает, да и сами поэты утаили бы их от нас, ибо стыдятся их, теперь уже все стыдятся их…
Что, собственно, осталось от времени столь отдаленного? Сейчас для всех это годы политических процессов, репрессий, запрещенных книг и судебных убийств ни в чем не повинных. Но мы, у кого не отшибло память, должны засвидетельствовать: это было время не только ужасов, но и лиризма. Рука об руку властвовали тогда палач и поэт.
Стена, за которой томились заключенные, вся была обклеена стихами, и вдоль этой стены танцевали. Нет, это отнюдь не пляска смерти! Здесь танцевала невинность! Невинность со своей обагренной кровью улыбкой.
Было ли то время скверной лирики? Не совсем так! Романист, писавший о том времени с ослепленными конформизмом глазами, создавал мертворожденные произведения. Но лирик, даже сливаясь с тем временем, после себя часто оставлял прекрасную поэзию. Ибо, как было сказано, в магическом поле поэзии каждое утверждение, если за ним кроется сила переживания, становится откровением. А лирики переживали так, что их чувства дымились и по небосклону разливалась радуга, изумительная радуга над тюрьмами…
Хотя нет, мы не станем передвигать нашу обзорную башню в наше время, поскольку не собираемся отражать его, наставляя на него все новые и новые зеркала. Мы выбрали те годы не потому, что мечтали писать их портрет, а лишь потому, что они казались нам редкостной западней для Рембо и для Лермонтова, редкостной западней для лирики и для молодости. И разве роман нечто другое, чем западня для героя? К черту изображение времени! Нас интересует лишь молодой человек, пишущий стихи!
Вот почему этот молодой человек, названный нами Яромилом, не может совсем исчезнуть из нашего поля зрения. Да, мы разве что ненадолго расстанемся с нашим романом, перенесем обзорную башню за черту Яромиловой жизни и поместим ее в сознание совсем иного персонажа, вылепленного из совершенно иного теста. Однако от кончины Яромила удалим ее не более чем на каких-нибудь два-три года, пока он еще не всеми забыт. Выстроим эту часть примерно в том же соотношении с остальным повествованием, в каком садовый домик соотносится с виллой.
Домик отстоит от виллы на несколько десятков метров, это самостоятельное строение, без которого вилла вполне обходится; домик уже давно арендовал иной хозяин, и обитатели виллы им не пользуются. Но в домике открыто окно, и до него из виллы долетают запахи кухни и людские голоса.