Студентка уехала, оставив по себе знойное лето, подобное длинному душному тоннелю. Письмо, адресованное ей (жалостливое и умоляющее), падало в этот тоннель и терялось, не находя отклика. Яромил думал о телефонной трубке, повешенной на стене его комнаты; к сожалению, она вдруг обрела живой смысл: амбушюр с обрезанным шнуром, письмо без ответа, призыв к тому, кто не слышит…
А при этом женщины в легких платьях взлетали по ступеням, из открытых окон рвались на улицы шлягеры, трамваи были набиты людьми с полотенцами и купальниками в сумках, и прогулочный пароходик отплывал по Влтаве вниз, на юг, к лесам…
Яромил был одинок, и лишь глаза мамочки сопровождали его и неизменно оставались с ним; но было как раз невыносимо, что чьи-то глаза постоянно обнажали его одиночество, которому хотелось быть тайным и незримым. Он не терпел ни взглядов мамочки, ни ее расспросов! Он убегал из дому и возвращался поздно, укладываясь тотчас в постель.
Мы уже сказали, что он был создан не для мастурбации, а для большой любви, однако в те дни он мастурбировал отчаянно, яростно, словно сам себя хотел наказать занятием столь низменным и постыдным. На следующий день у него непрестанно болела голова, но он был чуть ли не рад этому, потому как боль затмевала красоту женщин в легких платьях и приглушала нахально чувственные мелодии шлягеров; тогда в мягком отупении ему удавалось легко переплывать бесконечную гладкость дня.
А письмо от студентки не приходило. Если бы пришло хоть какое-нибудь другое письмо! Если бы вообще кто-нибудь хотел войти в его пустынность! Если бы прославленный поэт, на суд которого Яромил послал свое стихотворение, наконец написал ему несколько фраз! О, написал бы ему хоть что-нибудь теплое! (Да, мы сказали, что он отдал бы все свои стихи за то, чтобы его признали мужчиной, но добавим к тому: если не мужчиной, то по крайней мере признали бы его поэтом: это единственное, что могло чуточку утешить его!)
Он мечтал еще раз напомнить о себе прославленному поэту. Хотел дать знать о себе не письмом, а жестом, поэтически взрывчатым. Однажды он вышел из дому с острым ножом. Он долго ходил вокруг телефонной будки и, убедившись, что поблизости никого нет, вошел внутрь и отрезал трубку с небольшим куском шнура. Ежедневно ему удавалось отрезать по одной трубке, пока на двадцатый день (письмо ни от девушки, ни от поэта не приходило!) у него не набралось двадцать отрезанных трубок. Он вложил их в коробку, коробку обернул, обвязал и написал на ней адрес прославленного поэта и свое имя — имя отправителя. Волнуясь, он отнес посылку на почту.
Когда он отходил от барьера, кто-то ударил его по плечу. Оглянувшись, он увидел однокашника по начальной школе, сына школьного привратника. Увидев его, обрадовался (каждое событие было желанно в пустынности без событий); с чувством благодарности заговорил с ним, а узнав, что бывший однокашник живет неподалеку от почты, чуть ли не заставил его пригласить ненадолго к себе.
Сын школьного привратника жил уже не с родителями при школе, а в собственной однокомнатной квартире. «Жены нет дома», — объяснил он, когда они с Яромилом вошли в прихожую. Яромил не ожидал, что его бывший товарищ женат. «Ну, ясное дело, вот уже год», — сказал он, причем так уверенно и естественно, что Яромил позавидовал.
Когда они уселись в комнате, Яромил у стены заметил кроватку с младенцем. Понял, что его однокашник еще и отец семейства, тогда как он, Яромил, онанист…
Бывший однокашник вытащил из глубины шкафа бутылку с самогоном, нашел две рюмки, и Яромил подумал, что у него дома нет никакой своей бутылки, не то мамочка засыпала бы его вопросами по этому поводу.
«А что ты делаешь?» — спросил его Яромил. «Работаю в полиции», — сказал сын школьного привратника, и Яромил вспомнил день, когда он стоял с обвязанным горлом возле радио, откуда рвался скандированный крик толпы. Полиция была самой надежной опорой коммунистической партии, значит, его однокашник скорее всего был вместе с мятежным народом, тогда как он, Яромил, сидел дома с бабушкой.
Да, его однокашник действительно был тогда на улицах и рассказывал об этом со сдержанной гордостью, так что Яромил почувствовал потребность высказать, что их обоих связывают одни и те же убеждения; он рассказал ему о сходках на квартире чернявого парня. «A-а, тот еврейчик! — скептически отозвался сын школьного привратника. — С ним держи ухо востро! Весьма странный тип!»
Сын школьного привратника все время ускользал от него, все время был на ступеньку выше его, а Яромил мечтал стать вровень с ним; печальным голосом он сказал; «Не знаю, известно ли тебе, что мой папа умер в концлагере. С тех пор я знаю, что мир должен коренным образом измениться, и знаю, где мое место».
Сын школьного привратника наконец одобрительно кивнул; они еще долго беседовали, а когда заговорили о будущем, Яромил неожиданно сказал: «Я хочу заниматься политикой». И сказав это, сам изумился; словно слова опередили его мысль; словно без него и за него они определяли его жизненный путь. «Видишь ли, мама хотела бы, чтобы я изучал историю искусств, или французский, или невесть еще что, но меня это не увлекает. Это не жизнь. Настоящая жизнь — то, что делаешь ты».
И когда он уходил от сына школьного привратника, ему казалось, что в этот день на него снизошло окончательное прозрение. Еще несколькими часами раньше, отсылая на почте посылку с двадцатью трубками, он считал, что это прекрасный фантастический зов, которым он просит большого поэта ответить ему. Что посылает ему в подарок свое напрасное ожидание его слова, свою жажду услышать его голос.
Но последующий разговор с бывшим однокашником (и Яромил был уверен, что он не был случайным!) тотчас придал его поэтическому поступку обратный смысл: то был не подарок и не умоляющий зов; никоим образом; он гордо возвращал поэту свое напрасное ожидание; отрезанные трубки были отрезанными головами его преданности, и Яромил с насмешкой отсылал их поэту назад, как турецкий султан отсылал назад христианскому военачальнику отрезанные головы крестоносцев.
Сейчас он понял все: его жизнь была ожиданием в опустелой будке у трубки телефона, по которому никуда нельзя позвонить. У него лишь один выход: выйти из опустелой будки, выйти немедленно!
28
«Яромил, что с тобой?» Теплота этого вопроса вызвала у него слезы; ему некуда было бежать, и мамочка продолжала: «Ты ведь мое дитя. Я знаю тебя как свои пять пальцев. Знаю о тебе все, хотя ты со мной ничем не делишься».
Яромил, стесняясь, отводил глаза в сторону. А мамочка все говорила: «Ты не должен воспринимать меня только как мать, считай, что я твоя старшая подруга. Если бы ты мне доверился, возможно, тебе стало бы легче. Я знаю, что-то мучит тебя». И тихо добавила: «И знаю, что это из-за какой-нибудь девушки».
«Да, мамочка, мне грустно, — признался он, потому что теплая атмосфера взаимного понимания окружила его, не давая из нее выскользнуть. — Но мне об этом тяжело говорить».
«Понимаю тебя; и тоже не хочу, чтобы ты сейчас мне что-то сказал, но хочу лишь, чтобы ты знал: ты мне можешь довериться, когда сочтешь нужным. Погляди, какая нынче прекрасная погода. Я договорилась с несколькими приятельницами покататься на пароходе. Поедешь со мной. Тебе надо немного развеяться».