Опять же куда ей, Инге, далеко ходить, если этикетом кокетства она не владеет, а комендантша Анастасия Григорьевна шепчет ей: «Ирочка! – Она вечно путала ее имя. – Юбочку эту носят «молнией» сзади, а не на боку…»
Ей ребеночка захотелось. Тут уж впору навеки спрятать голову в песок! Много хочешь, Инга Сергеевна. Страшно и представить, как разразилась бы Нелли на сей счет. Хотя и представлять нечего, Нелли не раз подводила к мысли, что на детишек лучше не смотреть… а дальше как Бог даст. С недавнего времени она и про Игоря забыла. Ведь Ингу заметили. Заметили с большой буквы:
– Помнишь, букет из кремовых роз с подпалинами? Шикарный! Это тебе Матвеев преподнес. Он заметил, а это что-то… это очень много.
…Только не надо про покорение мира! Хотя Матвеев, безусловно, из тех, чье слово оставляет миллион эхо, писака-балетоман. Он заметил – значит, придется заметить прочим. Но прочие вроде и так заметили, а Нелли не успокаивается. Все не о том! Букеты, надвигающаяся как кара господня слава, покровительственно принявший в свое колючее лоно театр – все не о том! Ей хочется цвести в чьем-то саду, самой быть кремовой розой, только не срезанной, а впитывающей вечные земные соки любви. Почему так беспощаден дар?
Роман длился, дай бог памяти, лет пять. Было все дискретно, условными галочками напротив чисел. Раза два в месяц они садились друг против друга в кафе. Игорь пил коньяк, Инга сначала не умела, потом приспособилась. Он ей подарил «гомеопатическую» рюмку, туда граммов тридцать входило. После возлияний шли куда-нибудь в гости. Однажды одни милые люди им предоставили целые антресоли; Инга чувствовала себя старым чемоданом, Игорь радовался своеобразию и умудрялся душить атмосферку ужасающей «Шипкой». Никакого такого блаженства не было, это не озадачивало, Инга привыкла, нажимая на кнопку «удовольствие», получать что-то другое. Но другое не всегда так уж дурно, в конце концов именно оно и стало называться удовольствием. Типа цикория вместо кофе… но кому-то нравится и цикорий, нравятся бифштексы в столовой и передача «В рабочий полдень», кто-то воспитан есть что дают и ничего не менять. А Инга вообще не воспитана.
Расставание растянулось. Вначале показались смешными его обиды. Как можно дуться на то, что ее мучает новая роль! Она занята в па-де-катр, но у Игоря парадоксальная логика: раз она – одна из четырех, то можно и смухлевать, смыться с репетиции, если у него есть хата, свободная днем. Аргумент незыблемый для профана: одно дело – главная партия, премьера, все такое, но тут-то рядовая показуха, концерт закрытия сезона. Инга пыталась объяснять, но разве втолкуешь очевидное; сипела, плакала на ветру, – Игорь был непроницаем. «Ты же сама признавалась, что балет для тебя – случайность. Вот и уйди из театра, тогда и поговорим… и откуда у тебя эта куртка?»
Куртку отдала Олеська. Она стала «богатенькой буратинкой», кутила и радовала глаз оптимизмом ядовито-голубого макияжа. Подарила куртку, не такую, как обычно отдают из жалости, не пришей кобыле хвост, а модную, из желто-кремовой кожи. И еще отдала кое-что, даже трусами поделилась с кружевами цвета, как помпезно называла его, терракотового. Инга от радости и не знала, куда заховать вновь обретенное хозяйство, никто ей такого в жизни не дарил.
И вот Игорек теперь ропщет. Из театра, видите ли, уйти! Куда? На улицу, подъезды мыть? Или, может быть, Нелли ожидает ее с хлебом-солью и пирожками с капустой?! Тогда к тому же были не самые плохие времена, если не лучшие. Общежитие при театре – развалюха, конечно, но это тебе не монастырь училища с девочками – змеиными головками, здесь народ потеплее, да и Инга уже болела болтливостью в необходимой для кочевой жизни форме. Здесь много славных физиономий, чужие сорванцы обнимают ее за ногу вместо приветствия, а она дарит им елочные игрушки из пенопласта и блестящие шарики из фольги на резинке. Такая мода.
Ингу всей душой приняли в крикливую общину, ни с того ни с сего, как тепло быть своей, однако… Здесь она уже не понимала, за что ненавидела училище и с чего все взгляды ей казались косыми, она стала забывать свое сиротство. Однокашницы почти все разлетелись по городам и весям, остались только Олеська – до поры до времени, – Марина и две соседки нынешних. Одна из них – гулена, в общагу и не забредала, застряла в стадии помолвки и, пребывая в этом качестве, сменила штук пять женихов, она не жила, только числилась. Другая – Феля, маленькая, тихая татарочка. Их с Ингой поселили вместе за год до выпуска, в комнате царил хрупкий, тихий уют. Любое действие Фели сопровождалось удивительными необъяснимыми волнами покоя. Инга не могла объяснить этот своеобразный гипноз, наверное, просто есть люди, излучающие седативное поле.
– Тебе бы подошло быть женой шейха и задумчиво перебирать его алмазы, – иронизировала Инга.
– А я и так… – серьезно отзывалась Феля. – Бабушка мне нагадала мужа – большого человека. Так и будет.
Ни облачка сомнения, глаза, разумеется, миндалевидные, в них бесшумно крутится медленная сансара с медовым призвуком колокольчиков. Let it be. Пока что, правда, Феля совершает удивительные ходы: она доучивается после хореографического в педагогическом и нанимается преподавать ритмику. На сем девочки расстаются, но встречаются временами. Феля теперь хохотушка, радуется школьной халяве, которая не в пример «ихней каторге». Она долго еще будет ликовать просто оттого, что училище закончилось, и Инга будет растроганно благодарна ей за единомыслие. Ее тоже порой душат призраки холодных безутешных лет училища: подъем по команде, изуверский холодный душ, недосыпание на грани суицидальных грез, гусиная кожа, станок длиной в бесконечность, первая, третья, пятая позиции – камасутра муки, книги про войну тревожат до бессонниц, потому что Инга знает, что такое концлагерь.
Окно в коридоре – в нем мелькают торопливые дневные люди, как хочется к ним, к чужим, равнодушно разрешающим все – лопать эклеры, отираться на вокзалах, ненавидеть репетиторш… Быстрая зависть ненадолго обволакивала Ингу – Олеську и Фелю выпустили тесные жернова балета, дали им вольную, а Инге теперь не сбежишь, некуда.
Таким образом, любимые товарки, одни из немногих оставшихся в городе после «растасовывания колоды», распрощались с великой участью. Инга осталась в вакууме, в дьявольски искусительных дебатах с любимым, который все тщился так разогнать шар, чтоб посыпались последние кегли уверенности Инги в заданном ей пути.
– Вот ты в своем па-де-катр изображаешь кого?
– Не изображаю… – устало поправляла Инга. – Создаю образ. Марии Тальони.
– Кто она?
– Великая балерина прошлого, – обреченно ответствовала Инга, зная, что спорщица из нее никудышная, а Игорь только и ждет сигнала к нападению.
– Откуда тебе известно, что она великая? Кто докажет?! Съемки в то время не было, остаются только лживые мемуары, так?
– Так.
– А кто поручится за их достоверность? Может, если б мы увидели ее собственными глазами, она бы нам показалась весьма посредственной…
Инга захлебывалась ликбезом. Бубнила про то, что на историю танца, как на любую историю, нельзя смотреть сиюминутными глазами. Про то, что для своего времени Тальони гениальна хотя бы уже потому, что, имея крайне невыгодные данные, умела изобретать выигрышные позы. Но Игорь все равно твердил про нагромождение кромешных условностей, что, собственно, и есть балет. Искусство под слоем пыли… И пошло-поехало – до хрипоты. Из глупого принципа Инга не уступала, хотя понимала, что Игорь растравливает ее, а до их любви к искусству и до балета ему никакого дела, все его воззрения выдуманы только что и в момент будут забыты. Его задача – вскрыть душу и посеять сомнения, но тут Инга некстати оказывалась сильна и что есть сил защищала тяжкую свою долю. Потому как если такое потное и мучительное признать фикцией, то, выходит, жизнь коту под хвост. Нет уж, раз есть жаждущие зрелища, значит, стоит гнуть спину и все остальное в той ячейке, которую определила для тебя судьба.