У него была хорошенькая тридцатилетняя содержанка с нежной кожей и яркими фиалковыми глазами, весьма неглупая и без особых имущественных претензий, которую он навещал раз в неделю. Другие женщины его теперь не занимали. Хотя, если говорить о женщинах вообще, то, конечно же, он был неравнодушен к ним до сих пор. Так что появление в его банке Марии он отметил немедленно, и не просто отметил, а вызвал к себе управляющего и спросил:
– Что, у нас теперь конкурс красоты? Вы кого берете на работу? Немедленно рассчитать!
– Но, господин президент, она очень образованна, она работает безукоризненно!
– Да? – Президент сделал большую паузу. – Ну ладно, принесите мне ее досье.
– Слушаюсь.
Досье Марии Мерзловской смутило президента. Мало того, что она окончила математический факультет университета, мало того, что графиня, мало того, что дочь адмирала, так еще и бывшая вольнослушательница Кадетского морского корпуса… Нет, это было уже слишком, старик разволновался не на шутку.
– Пригласите ее ко мне.
– К вам? Сюда? – в испуге прошептал управляющий. – Когда…
– Прямо сейчас.
– Слушаюсь… – Управляющий, пятясь, вышел из каюты. Еще никогда никого, кроме него, управляющего, не приглашал президент в свою каюту. Рушились десятилетние устои, мир покачнулся в глазах управляющего…
Мария и президент банка проговорили больше часа. Она поразила его воображение. Во-первых, простотой в общении с ним, сильным мира сего, во-вторых, богатым французским языком, в-третьих, знанием морской службы – это была первая знакомая президента, которая понимала разницу между крейсером, эсминцем, линкором, тральщиком, транспортом и т. д. и т. п. Словом, они оказались "свои в доску", они даже выяснили, что, будучи морским артиллеристом, президент читал в специальном журнале статьи адмирала Герасимова, признанного корифея в морской артиллерии.
– Я его крестная дочь, – сказала Мария.
– О, лё парэн
[39]
Герасимов, о! – Президент Жак даже привстал со стула. Он никогда не бывал в России, но заработал на войне с русскими, точнее, на их защите от красных, много денег, очень много. Так что ни Архангельск, ни Ревель, ни Кронштадт, ни Севастополь не были для него пустым звуком, названия этих прославленных русских военно-морских баз звенели для него золотым дождем.
– Сегодня же переходите работать в мой секретариат. – Господин президент нажал кнопочку – тотчас явился управляющий. – Так, сейчас же переведите графиню в мой секретариат.
– Слушаюсь.
– Раз в две недели менять профиль ее работы. Она должна ознакомиться, хотя бы бегло, с полным объемом наших возможностей. А потом посмотрим.
– Слушаюсь.
Решение президента было беспрецедентным. Еще никому не давалась такая привилегия, как ознакомление с банковскими делами в полном объеме. Цель этой привилегии была понятна управляющему: Мария ознакомится не только с делами банка, но и с людьми – сверху донизу, многих узнает лично, вот что особенно важно.
Четыре месяца Мария проходила насквозь все банковские подразделения, а на пятый месяц президент назначил ее управляющей всеми региональными отделениями и посадил в тот самый устрашающе роскошный кабинет, где и увидел ее господин Хаджибек.
XXVII
Мария не принадлежала к кладбищенским туристам, к тем, кто ходит обычно, сбиваясь в кучки, от одной знаменитой усыпальницы к другой, пока не прочешут все аллеи и аллейки. Она не любила бывать на мемориальных кладбищах, где покоились особо важные персоны, а когда ей случалось посещать обычные кладбища, то ее воображение больше всего поражала черточка между датами жизни и смерти на памятниках и надгробных плитах. Черточка – вот все, что оставалось от человека со всеми его радостями и мучениями, мыслями и переживаниями, глупостями и разумными поступками. При этом та же самая черточка на памятниках великим людям совсем не трогала ее сердце, почему-то в ней не было того скорбного смысла… Почему? Мария не знала, но это было именно так… Может быть, потому, что великие были бесплотными, их как бы отделяла от обычных смертных дымовая завеса величия.
Сербская часовенка у ворот обветшала, написанные на ее стенах лики православных святых поблекли, да и само сербское кладбище, предварявшее русские захоронения, было весьма запущено… Сербы бежали сюда от балканской резни прежде, чем русские от своих обманутых, ополоумевших собратьев; сербов в этих местах уже фактически не осталось.
Наши лежали у невысокой каменной ограды французского кладбища, из-за которой протягивались к ним корявые ветки оливковых деревьев, готовых жить и плодоносить еще сотни лет.
Здесь было много Марииных знакомых, были даже ровесники и помоложе нее… Тот маленький синеглазый кадет из Севастопольской роты, что простудился здесь же, на этом кладбище, под дождем, когда в первую осень все они хоронили жену адмирала Герасимова Глафиру Яковлевну. Да, тот кадет был на полтора года моложе Марии, ему тогда еще не исполнилось и четырнадцати, он так и не поднялся, так и истаял… "Боже, как же его звали? Кажется, Алеша… да, Алексей…" Он лежал в гробу такой маленький, такой худенький, с прозрачным личиком… а перед тем, как отойти, говорят, звал маму… Если она была жива, то там, в России, наверно, услышала его предсмертный шепот, не могла не услышать… Его хоронили в ясный, погожий день африканской зимы, а ночью гремела гроза, лил дождь, безумствовал дикий ветер, и крыша над их бараком трещала и грохала полуоторванными досками и кусками жести. Мария запомнила тот день и ту ночь навеки – днем на кладбище она наплакалась со всеми вместе, а ночью, лежа на узком топчане в своей узенькой отгородке, все шептала в подушку: "Мама, мамочка! Где ты? Мама!" – И не было ни слезинки, только саднящая боль в груди, только ком в горле; казалось, еще чуть-чуть – и удушит, а доски и жесть все гремели над головой, а ветер с Сахары все выл и выл… И она казалась себе такой жалкой, такой одинокой, и было так страшно, что она стала вдруг дрожать всем телом и продрожала и простучала зубами до полного изнеможения, до полного забытья – и все смешалось, и явь, и сон, и бред, и была какая-то секунда перед тем, как она провалилась в темную яму беспамятства, была секунда, когда в ее сознании промелькнуло, что она умерла, что вот и все… Она проспала до полудня следующего дня, ее не подняли ни горны побудки, ни шум ожившей казармы, ни уговоры проснуться жены дяди Паши тети Дарьи. А когда она наконец проснулась и вышла бодрая, как ни в чем не бывало во двор форта Джебель-Кебир, в чистом небе сияло мягкое зимнее солнышко, было тепло, тихо, благостно, все кадеты и гардемарины сидели по своим классам, занятия еще не кончились…
Мраморная плита на могилке ее крестной матери Глафиры Яковлевны треснула в двух местах, да и другие надгробья и кресты стояли без призора, где-то покосилось, где-то надломилось, сухая бурая трава, росшая клочками по всему русскому и сербскому кладбищу, скрывала надписи на многих надгробьях, а через невысокую каменную ограду было французское кладбище – чистенькое, ровненькое, ухоженное с европейской тщательностью.