Папа сказал:
— Отныне каждое утро и каждый вечер мы будем поливать наши грядки. Не переусердствуем. Но и жадничать не станем, а ты, вне всякого сомнения, сразу, как проснешься, побежишь узнавать, не проклюнулись ли ростки, потому что через несколько дней стебельки начнут распрямлять свои спинки, отряхивать со своих головок комочки земли, как это делают цветы, отряхивающие свой венчик. У каждого цветка, у каждого ростка, как полагали наши мудрецы, благословенна их память, есть свой личный ангел, парящий над ним, прикасающийся к его головке и приказывающий ему: «Расти!»
И еще сказал папа:
— А теперь соизвольте, ваша честь, поскольку вы пропотели и пропылились, взять из шкафа белье и рубашку, чистые брюки, да отправиться в ванну. Только помните, ваше высочество, намылиться нужно, как следует, и в тех самых местах — тоже. Но не извольте задремать там, в воде, по вашему обыкновению, ибо и я, оскудевший делами своими, терпеливо дожидаюсь своей очереди.
В ванной, раздевшись до трусов, я босиком взобрался на унитаз и выглянул через окошко во двор — а вдруг уже кое-что можно увидеть. Первый проклюнувшийся росток? Зеленый побег? Пусть малюсенький, с булавочную головку?
И через окошко в ванной я увидел папу, задержавшегося на две—три минуты у наших новых грядок. Он выглядел счастливым, словно художник, который фотографируется возле своего произведения: кроткий, скромный, усталый, прихрамывающий от им же самим нанесенного удара молотком по пальцам ноги, и вместе с тем — гордый, как покоритель новых земель.
Отец мой любил поговорить. Обилие цитат и поговорок переполняло его, и он всегда рад был что-то разъяснить, привести отрывок, выдержку из текста, крылатое словцо. Немедля и с жаром обрушивал он на вас всю мощь своих обширных знаний, щедро, ничего не утаивая, осыпал вас богатствами собственной образованности, открывал перед вами несметные клады своей памяти. «Не приходилось ли вам размышлять о явно прослеживаемой в языке связи между словами «адама» (земля, почва), «адам» (человек), «дам» (кровь), «думия» (безмолвие)? И ведь в других языках, в латыни, например, то же самое: «Humus» (земля), «Homo» (человек)…»
Ключом бил этот неудержимый поток — ссылки, тонкие намеки, аллюзии, остроты, игра словами, парадоксы, замечания, аргументированные фактами, силлогизмы, невероятное нагромождение толкований и возражений к ним, полемика, казуистика… И все это — в отчаянной попытке позабавить присутствующих, развлечь их, постараться, чтобы воцарилась атмосфера веселья, и ради этого даже прикинуться чуть глуповатым, поступаясь порою чувством собственного достоинства… И все лишь для того, чтобы не воцарилось молчание. Даже самое легкое. Ни на мгновение.
Тонкая, напряженная фигура, в пропотевшей майке и шортах цвета хаки, широких, доходящих ему почти до худых колен. Его тощие бледные руки и ноги были покрыты черными густыми волосами. Он походил на перепуганного ешиботника, которого вдруг выдернули из полумрака синагоги, вырядили в маскарадный костюм цвета хаки (такой обычно носили поселенцы-первопроходцы) и беспощадно выставили на голубой, ослепительный полуденный свет. Его боязливая неуверенная улыбка не оставляла тебя в покое, словно он дергал тебя за рукав, умоляя снизойти к нему и проявить хоть толику симпатии. Через очки в круглой оправе его коричневые глаза смотрели на вас с какой-то легкой растерянностью и даже испугом: будто именно сейчас, в эту минуту, спохватился он, что забыл нечто самое-самое важное, самое необходимое, забыл нечто столь серьезное и несомненное, что забывать просто непростительно.
Но что же он забыл? Это он безуспешно пытается вспомнить. Прости, ты случайно не знаешь, что я позабыл? Нечто срочное? Не терпящее отлагательства? Пожалуйста, будь любезен, напомни мне, что же это было… Будь так добр…
* * *
В следующие дни я, полый воодушевления и лихорадочного нетерпения, каждые два-три часа бегал к нашим грядкам, чтобы, как сказано в «Песне Песней», взглянуть «расцвела ли лоза виноградная, пустили ли ростки гранаты». Низко склонившись, проверял я, не появились ли признаки того, что проклюнулись первые ростки, или, по крайней мере, нет ли каких-нибудь, пусть едва заметных, изменений на поверхности взрыхленной почвы. Вновь и вновь поливал я делянку, пока вся она не превратилась в топкую грязь. Каждое утро вскакивал я с постели и босиком, в пижаме, бежал, чтобы проверить, не произошло ли ночью столь вожделенное чудо. И, действительно, спустя несколько дней я обнаружил ранним утром, что редиска, опередив всех, выбросила множество перископов, маленьких, плотно примыкающих друг к другу.
От избытка радостных чувств я поспешил напоить ее водою, и делал это вновь и вновь.
А еще я воткнул там огородное пугало в старом мамином комбинезоне. Головой пугалу служила пустая консервная банка, на которой я нарисовал рот, усы и лоб с ниспадающей по диагонали челкой, как у Гитлера. Один глаз получился у меня чуточку кривым — так, что казалось, что он то ли подмигивает, то ли, напротив, полон презрения.
Спустя еще несколько дней взошли и огурцы… Но то, что увидели редиска и огурцы, обидело их, а может, повергло в ужас до такой степени, что они раскаялись в том, что сделали, побледнели, за одну ночь спинки их согнулись, словно склонились они в низком поклоне, крошечные головки их коснулись земли, они сморщились, скукожились, посерели, превратились в высохшие, убогие соломенные нити. Что же до помидоров, то они вообще никогда не всходили: изучив условия, характерные для нашего двора, хорошенько все обдумав, решили помидоры дела с нами не иметь. Быть может, в нашем дворе изначально ничего не могло вырасти, поскольку он лежал в низине и был окружен со всех сторон стенами, да к тому же высокие кипарисы отбрасывали на него свои тени: ни один луч солнца не заглядывал в наш двор. И еще, возможно, мы и в самом деле переборщили с поливкой. Или с внесением удобрений. А может, мое пугало-Гитлер, не производившее на птиц ни малейшего впечатления, до смерти напугало робкие побеги. Так испустила дух попытка основать что-то вроде кибуца в Иерусалиме и со временем питаться плодами своих рук.
— Отсюда, — сказал папа с грустью, — отсюда следует жесткий, но неизбежный вывод: мы, бесспорно, допустили ошибку. А посему ныне, без сомнения, возлагается на нас долг — решительно и бескомпромиссно, не жалея сил, выяснить, где и в чем мы ошиблись: то ли переусердствовали с удобрениями, то ли перестарались с поливом? Или, наоборот, упустили нечто важное в самом процессе? Ведь, в конце концов, мы же не крестьяне и не дети крестьян, мы всего лишь дилетанты, которые пытаются ухаживать за землей, и ухажеры мы не слишком опытные, не постигшие пока аристотелевой «меры вещей».
В тот же день, возвращаясь с работы, папа взял в Национальной библиотеке на горе Скопус, где он работал, два толстых тома по садоводству и выращиванию овощей (одна из книг была на немецком языке) и погрузился в них. Однако довольно быстро внимание его переключилось на другие дела и совершенно другие книги — угасание некоторых балканских диалектов, влияние средневековой рыцарской поэзии на начальные стадии зарождения новеллы, греческие слова в Мишне, толкование угаритских текстов…