* * *
Крохотная, словно птенчик. Спинка хрупкая, будто ломкая спичка. Совсем малышка. У нее были каштановые локоны, обильно ниспадавшие на плечи. И еще красные туфельки на каблуках были у нее. И женское платье с вырезом, открывающим грудь, которую рассекает посередине естественная, столь характерная для женщин ложбинка. И губы у нее были крупные, не стиснутые, а чуть приоткрытые, накрашенные кричаще красной помадой.
Когда, наконец, я осмелился поднять глаза и взглянуть в ее лицо, показался вдруг меж ее губами просвет — недобрый, насмешливый. Кривая ядовитая улыбка обнажила маленькие острые зубки, и золотая коронка внезапно блеснула на одном из резцов. Толстый слой пудры покрывал ее лоб и щеки, которые выглядели еще бледнее, благодаря островкам румян. Эти западавшие внутрь, словно у старой злой колдуньи, щеки были просто пугающими. Казалось, она натянула на себя обличье убитой лисицы, что идет на дамские меха: лицо ее показалось мне и злобным и жестоким, но в то же время и несчастным, надрывающим сердце.
Ибо эта порхающая малышка, эта легконогая шалунья-фея, моя волшебная нимфа, за которой я следовал, словно зачарованный, углубляясь в лесные дебри, вовсе не была девочкой. Никакая не фея и не лесная нимфа, а насмешливая женщина, едва ли не старуха. Карлица. Вблизи в ее лице было что-то от вороны с кривым клювом и остекленевшим глазом. Она оказалась калекой, лилипуткой, страшной и сморщенной. Старая шея ее была изрезана морщинами, а ладони свои она широко развела в стороны, протянув их мне навстречу. При этом она засмеялась низким чувственным смехом, намереваясь прикоснуться ко мне, чтобы соблазнить, подчинить, взять в плен, и пальцы у нее были ссохшимися, костлявыми, похожими на когти хищной злой птицы.
В то же мгновение я повернулся и помчался прочь от нее, срывая дыхание, объятый ужасом, захлебываясь от рыданий. Я несся, весь окаменев, а потому не мог орать в голос, я бежал, не останавливаясь, содрогаясь от сдавленного внутреннего крика: «Спасите, спасите меня!» Я мчался диким галопом среди шелестящих темных туннелей, сбиваясь с пути, теряя дорогу, запутываясь в глубинах лабиринта. Никогда за всю мою жизнь, ни до ни после этого случая, я не испытывал подобного ужаса: не я ли сам жаждал открыть ее жуткую тайну — и вот я открыл, что она не девочка, а ведьма, вырядившаяся девочкой, — и теперь она ни за что не позволит мне выбраться живым из этого ее темного леса.
На бегу я вдруг заметил какой-то проем, нечто вроде деревянной полуоткрытой дверцы. Вообще-то это не была дверь в человеческий рост, а только низкий лаз, вроде входа в собачью конуру. Туда-то я и заполз на последнем издыхании, там спрятался от этой ведьмы и только проклинал самого себя, что не закрыл за собой дверь своего убежища. Но жуткий панический страх полностью парализовал меня, я просто окаменел, так что даже на секунду не мог я вынырнуть из своего укрытия, чтобы протянуть руку и закрыть за собой дверь.
Таким образом, я весь сжался в углу той конуры, которая, похоже, была всего лишь кладовкой, расположенной под лестничным пролетом, — некое закрытое, треугольное пространство. Там, среди переплетения металлических труб, рассохшихся чемоданов, куч разных заплесневевших тканей, я лежал, съежившись, словно плод во чреве матери: рука прикрывает голову, а голова моя спрятана между коленками. Мне хочется исчезнуть, перестать существовать, я пытаюсь втиснуться в самый дальний угол своей конуры. Я лежал, свернувшись клубочком, весь дрожа, обливаясь потом, остерегаясь даже пискнуть. Я боялся, что меня может выдать мое собственное дыхание, поскольку мое бешеное дыхание уж наверняка слышно там, за стенами укрытия.
Время от времени мне казалось, что я слышу цокот ее каблучков: «Тут тебе смерть! Тут ты пропал!» Цокот слышался все ближе и ближе, вот она — с лицом мертвой лисицы — уже настигает меня, вот-вот — и она тут, еще минута — и она схватит меня. Вот она нагибается, с силой вырывает меня, касается своими пальцами, и их прикосновения подобны прикосновениям лягушки. Она меня ощупывает, причиняя мне при этом боль, и внезапно наклонившись, смеется, обнажая при этом острые зубы-резцы. Сейчас она укусит меня до крови, околдует меня каким-то жутким заговором, и я тоже неожиданно превращусь в убитую лисицу. Или в камень.
* * *
Спустя семь лет кто-то прошел мимо. Один из работников магазина? Я затаил дыхание, сжав в кулаки дрожащие ладони. Но этот человек не услышал громового биения моего сердца. Он, спеша, промчался мимо моей собачьей конуры и, по дороге, не придав этому никакого значения, притворил дверь. Так я оказался за запертой дверью склада (по своим размерам он, видимо, был не больше ящика), за той самой дверью, которую я, не имея мужества протянуть руку, не смог закрыть сам — изнутри. Теперь я оказался взаперти. Навсегда. В пропасти абсолютной тьмы. На дне Тихого океана.
В глубине такой тьмы и такой тишины я не пребывал никогда, ни разу за все дни и годы, что прошли с того дня. Ибо то не был ночной мрак, который, по большей части, черно-синий, и почти всегда в нем видны какие-то мерцания, пунктирными точками возникающие в ночи. А еще в ночи есть звезды, и есть светлячки, и есть фары движущихся вдалеке автомобилей, и есть где-то там окно дома… И есть все, что можно разглядеть во мраке ночи, что позволит тебе проложить путь от одной глыбы тьмы до другой с помощью тех самых мерцаний, взблесков дрожащих огней. И всегда можно попытаться воспользоваться в темноте отдельными тенями, которые чуть-чуть чернее самой ночи.
Но не здесь: здесь было дно черного моря чернил.
И тишина здесь не была похожа на ночную тишину, в недрах которой всегда постукивает какой-то далекий насос, и безмолвие которой сотрясают цикады, и хор лягушек, и собачий лай, и глухое тарахтенье мотора, и жужжание комаров, а по временам пронзающий тебя плач шакала.
Но здесь я был закрыт и заперт не в утробе живой, трепещущей, темно-фиолетовой ночи, а в утробе тьмы темени. Тишина самой тишины объяла меня там, тишина, которую можно обрести только на самом дне чернильного моря.
* * *
Как долго это длилось?
Сегодня спросить уже некого. Грета Гат погибла в 1948 году, во время Войны за Независимость, в дни осады еврейских кварталов Иерусалима. Снайпер Иорданского легиона в черной кожаной портупее с патронташами, в кафие — красно-белом клетчатом арабском платке, этот снайпер направил точную пулю со стороны Школы для полицейских, стоявшей на линии прекращения огня. Пуля, так рассказывали у нас в квартале, вошла в левое ухо и вышла через глаз. И по сей день, когда я пытаюсь представить себе, каким было ее лицо, до ужаса пугает меня этот вытекший глаз…
Нет у меня сегодня и возможности выяснить, где в Иерусалиме шестьдесят лет тому назад располагался тот магазин женской одежды со всеми своими лабиринтами, нишами, пещерами, лесными тропами. Был ли этот магазин арабским? Или армянским? Что ныне находится на том месте? Что случилось со всеми этими чащобами и извилистыми туннелями? А эти ниши за тяжелыми портьерами, и прилавки, и примерочные кабинки? А та конура, в которой я был заживо погребен? Ведьма, прикинувшаяся лесной нимфой, та за которой я следовал по пятам и от которой в ужасе бежал… Что сталось с первой моей соблазнительницей? С той, что влекла меня за собой в самую глубь хитросплетений лабиринта, пока я не пробил себе дорогу в ее тайное укрытие, где она внезапно позволила мне взглянуть в ее лицо. И, по сути, это я, коснувшись взглядом, превратил ее в страшилище — возникло лицо убитой лисицы, злобное и коварное, но в то же время до того несчастное, что сердце разрывалось.