Даже в самой кибуцной усадьбе, огороженной и хорошо охраняемой, по ночам было не очень светло: там и сям под утомленным фонарем возникала жиденькая лужица света, и вновь — до следующего фонаря все погружено в густую тьму. Между птичниками и коровниками шагали, ежась, ночные сторожа, и каждые полчаса или час отрывалась от своего вязания сторожиха на кухоньке в доме детей, где ночевали самые юные кибуцники: она делала круг — от детского садика до дома детей и обратно.
Чтобы не попасть в лапы пустоты и тоски, мы должны были каждый вечер поднимать шум. Вечер за вечером собирались мы вместе и до полуночи, а порой и позже, устраивали нечто чрезвычайно шумное, едва ли не просто дикое — лишь бы только тьма не просочилась в комнаты, не пробрала нас до костей, не загасила бы душу. Мы пели и орали, объедались, спорили, сквернословили, сплетничали, шутили — и все это, чтобы заставить отступить и тьму, и тишину, и вой шакалов. В те дни не было ни телевидения, ни видео, ни стерео, ни интернета, ни компьютерных игр, не было даже дискотек и пабов. Кинофильмы показывали только раз в неделю, по средам, либо в Доме Герцля, либо под открытым небом — тогда зрители располагались прямо на зеленой лужайке.
Из вечера в вечер мы должны были собраться, мобилизоваться и начать создавать для себя свет и радость.
Люди взрослые в кибуце, те, кого мы называли «стариками», хотя большинство из них не переступило порога сорокалетия, — среди них было уже немало таких, чей внутренний свет угас под тяжестью множества долгов и обязательств, разочарований и каторжной работы, всеобщей мобилизации на уборку урожая или прополку, обсуждений, дискуссий, дежурств, семинаров, культурных мероприятий, рутинности повседневной жизни. Среди них уже было немало людей потухших. В половине десятого или в без четверти десять один за другим исчезали слабые огни в окнах маленьких квартир того квартала, где проживали ветераны кибуца: завтра ведь тоже надо вставать в половине пятого утра, отправляться на уборку урожая в садах, или на полевые работы, или на утреннюю дойку, или на дежурство по общей кибуцной кухне. В те ночи свет был редким и дорогим товаром в Хулде.
А Нили — это был светлячок. Да что там — светлячок? Генератор! Целая электростанция.
* * *
Нили расточительно распространяла вокруг себя изобильную, безудержно бьющую ключом радость жизни — радость без всякой причины и повода, без оснований, без движущих мотивов. Ничего не должно было произойти, чтобы ее переполнило ликование. Разумеется, я не раз видел ее огорченной, видел плачущей на виду у всех, если нанесли ей (или показалось ей, что нанесли) обиду или поступили несправедливо. А то, случалось, всхлипывала она без всякого стеснения во время грустного фильма или проливала слезы над душераздирающим романом. Но грусть ее всегда была надежно ограждена постоянной, сильной радостью жизни. Эта радость била, словно теплый ключ, который не победят ни льды, ни снега, потому что тепло его — оно из недр земных.
Возможно, она унаследовала это от своих родителей. Рива, мама Нили, умела слышать музыку — она звучала в ее душе, — даже тогда, когда не было и быть не могло никакой музыки в ее ближайшем окружении. Что же до библиотекаря Шефтеля, то он расхаживал себе в рабочей майке по всему кибуцу и пел, шел по лужайке и пел, таскал на спине тяжелые мешки и пел… И когда он говорил тебе: «Все будет хорошо», — он действительно верил в это, верил всегда, верил безоговорочно, без каких-либо сомнений и ограничений. Не беспокойся. Будет хорошо. Еще чуть-чуть и…
Я, кибуцный приемыш, в свои пятнадцать-шестнадцать лет вглядывался в ту радость, что излучала Нили, как глядят на полную луну: далекая, недостижимая, но приковывающая к себе и радующая сердце.
Разумеется — только издалека. Кто я такой, чтобы… Сияющие светила, подобные этим, — такие, как я, могут только смотреть на них, не более. В два последних школьных года и потом, во время моей армейской службы, была у меня подруга вне Хулды. А у Нили было целое ожерелье поклонников-принцев: за первым кругом шел второй круг обожателей — очарованных, теряющих голову, увлеченных, за ним третий — скромных и молчаливых, потом четвертый — внимающих издалека. А в круге пятом или шестом находился и я — иссоп, растущий из стены, которого однажды нечаянно, в щедрости своей, коснулся один из лучей. Коснулся — и даже вообразить себе не мог, что сотворило со мной это мимолетное прикосновение.
* * *
Когда я был застигнут за сочинением стихов в заброшенной задней комнате дома культуры в Хулде, стало ясно, что ничего полезного от меня ждать не приходится. Однако нет худа без добра: мне поручили сочинение соответствующих стихов по случаю всевозможных мероприятий — праздников, вечеринок, свадеб, а при необходимости — и надгробных речей, и статей, посвященных памяти ушедших. А вот стихи, написанные для души, удавалось мне прятать от глаз кибуцников (в глубине старого матраса из соломы), но порою я не мог с собой справиться и показывал кое-что Нили.
Почему именно ей, ей одной? Почему из всех я выбрал именно ее?
Возможно, мне было необходимо проверить, какие из моих стихотворений — этих порождений тьмы — рассыплются в то мгновение, когда коснется их солнечный свет, а какие все-таки уцелеют…
И по сей день Нили — моя первая читательница. И когда в черновике она находит что-то неточное, то говорит: «Это просто не работает. Зачеркни это. Сядь и напиши снова». Или: «Хватит. Это мы уже слышали. Это ты уже однажды писал. Зачем же повторяться?» Но когда ей что-то нравится, Нили поднимает глаза свои от бумаги и смотрит на меня так, что комната становится шире. А если выходит у меня что-то грустное, она говорит: «У меня слезы навернулись от этого отрывка». Если же получается смешно, то она ничего не говорит, а просто заливается своим светлым смехом.
Затем читают мои дочери, мой сын, и у всех троих — острый глаз и точный слух. Спустя какое-то время прочтут и некоторые из моих друзей, затем — читатели, а потом появляются знатоки литературы, ученые, критики и расстрельные команды. Но тогда меня там уже нет…
* * *
В те годы Нили встречалась с парнями — «солью земли». А я ни на что не претендовал: если принцесса, окруженная роем поклонников, проходит мимо хижины одного из своих поданных, навечно попавших к ней в кабалу, то самое большее — он на мгновение взглянет на нее, будет ослеплен ее блеском и благословит день свой. Потому таким потрясением, таким шоком стало для Хулды и даже для соседних поселений, когда в один прекрасный день солнечный свет вдруг залил темную сторону луны. В тот день в Хулде коровы несли яйца, из вымени овец струилось вино, а эвкалипты истекали молоком и медом. За навесом овчарни появились полярные медведи, а в окрестностях прачечной был замечен японский император, который бродил, декламируя отрывки из писем еврейского публициста Гордона, в горах забили ключи фруктового сока и все холмы растаяли от счастья. Семьдесят семь часов без перерыва стояло незакатное солнце над кронами кипарисов.
А я направился в пустую мужскую душевую, хорошенько запер дверь, встал перед зеркалом и спросил во весь голос: «Зеркало, скажи мне, как могло это случиться? За что это вообще мне досталось?»