— Ладно, — сказал я.
Потому что хотел, чтобы она перестала говорить о вещах, которые меня не касаются, чтобы мы поговорили о другом. Вот уже несколько недель мы не разговаривали, и мне жаль было тратить эти минуты пути, которые были только ее и моими. Когда приблизились мы к центру города, она вновь взяла меня за руку, засмеялась и спросила вдруг:
— Что ты думаешь о маленьком братике? Или сестричке?
И не дожидаясь моего ответа, прибавила с грустной веселостью, вернее, не с веселостью: грусть ее была только обернута в улыбку, которую я не видел, а слышал в ее голосе, когда она сказала мне:
— Однажды ты женишься, и у тебя будет семья, так вот я очень прошу тебя не брать для себя в качестве примера семейную жизнь мою и твоего отца.
Слова эти я отнюдь не восстанавливаю сейчас по памяти, как восстановил я несколькими строками выше ее слова о любви и дружбе. Эту ее просьбу — не брать в качестве примера семейную жизнь моих родителей — я помню буквально, именно так, как она сказала, слово в слово. И голос ее улыбающийся я до сих пор помню точно. Мы были на улице Кинг Джордж, мама и я, мы держались за руки и прошли мимо сиротского приюта «Талита куми» по пути к зданию Терра Санта — чтобы увести папу с его работы. Было полвторого. Холодный ветер, смешанный с колючими каплями дождя, дул в западном направлении. Из-за этого ветра прохожие закрыли свои зонты, чтобы те не сломались. Мы же свой зонт вообще не пытались открыть. Держась за руки, шагали мы, мама и я, под дождем, прошли мимо «Талита куми», мимо здания Фрумин, где временно размещался Кнесет, потом миновали так называемый «Дом ступеней». Это было в начале первой недели января 1952 года. За пять или за четыре дня до ее смерти.
* * *
Когда дождь усилился, мама предложила, и в голосе ее все еще был какой-то шаловливый оттенок:
— Давай-ка зайдем ненадолго в кафе. Папа наш не убежит.
Около получаса просидели мы в кафе, которое принадлежало «йеке», уроженцам Германии, и располагалось в самом начале Рехавии, на улице Керен Кайемет, напротив зданий Еврейского Агентства, где в то время помещалась и канцелярия Главы правительства Израиля. Пока не прекратился дождь. Тем временем мама достала из сумочки пудреницу с маленьким круглым зеркальцем, расческу, поправила волосы, припудрила щеки. А во мне бурлила смесь чувств: гордость за ее красоту, радость по поводу ее выздоровления, ответственность, возложенная на меня, — хранить ее, как зеницу ока, оберегать от некоей тени, о существовании которой я только догадывался. Даже не догадывался, а, самое большее, улавливал-не-улавливал кожей — как некое неудобство, тонкое и странное. Так ребенок иногда воспринимает некоторые вещи, которые находятся за пределами его возможностей понимания, но он чувствует их и испытывает потрясение, не зная отчего:
— Ты в порядке, мама?
Она заказала себе чашку крепкого черного кофе, а мне «капучино», хотя прежде мне это было не разрешено: «кофе-это-не-для-детей». Еще она заказала мне шоколадное мороженое, хотя у нас считалось, что мороженое — причина простуды и болезни горла, да к тому же в холодный зимний день. Да к тому же перед обедом. От сознания своей ответственности я счел необходимым ограничиться лишь двумя-тремя ложечками мороженого. Время от времени я спрашивал у мамы, не холодно ли ей сидеть здесь. Не устала ли она? Нет ли головокружения? Ведь ты только что выздоровела, выбралась из болезни… И будь очень осторожна, мама, так как у входа в туалет темно, и там есть две ступеньки. Гордость, суровость, опасения переполняли мое сердце. Как будто до тех пор, пока мы, только она и я, будем пребывать в этом кафе, она будет исполнять роль беспомощной девочки, нуждающейся в щедром друге, а я буду ее кавалером. Или, быть может, буду ей отцом.
— Ты в порядке, мама?
* * *
Когда мы пришли в здание Терра Санта, где разместились несколько отделов Еврейского университета с того времени, как в ходе Войны за Независимость была перекрыта дорога в кампус на горе Скопус, то, расспросив, где находится отдел периодической печати, поднялись на третий этаж.
В такой же зимний день, как сегодня, оступилась Хана из моего романа «Мой Михаэль» на тех самых лестницах и подвернула лодыжку, а студент Михаэль Гонен удержал ее за локоть и сказал вдруг, что слово «лодыжка» кажется ему красивым. Возможно, мама и я прошли мимо Михаэля и Ханы по той самой лестнице, не обратив на них внимания. Тринадцать лет отделяли тот — наш с мамой — зимний день от зимы, в которую я начал писать роман «Мой Михаэль».
Переступив порог отдела периодической печати, мы увидели прямо перед собой начальника отдела доктора Фефермана, деликатного и доброго человека. Подняв глаза от груды бумаг на своем письменном столе, он, радушно взмахнув обеими руками, пригласил: «Входите, входите, пожалуйста». И папу мы увидели. Со спины. Но в течение долгой минуты не могли узнать его, потому что на нем был серый халат библиотекарей, защищающий одежду от пыли, неизменной спутницы библиотечных хранилищ. Он стоял на верхней ступеньке небольшой стремянки, спиной к нам, сосредоточившись на больших картонных папках, которые он доставал одну за другой с высокой полки, разглядывал, листал, ставил на место, вытягивал следующую папку, и еще, и еще, не находя, по-видимому, то, что искал.
Все это время симпатичный доктор Феферман не произнес ни звука, он лишь уселся поудобнее в своем кресле за огромным письменным столом, и только его добрая улыбка становилась все шире, словно все это его забавляло. И два-три сотрудника отдела тоже прекратили свою работу и заулыбались, поглядывая то на нас, то на спину папы, не говоря ни слова, как бы присоединившись к игре доктора Фефермана. С лукавым любопытством наблюдали они, когда же, наконец, заметит человек своих гостей, стоящих у порога и терпеливо глядящих ему в спину. При этом рука красивой женщины лежит на плече мальчика…
Со своего места на верхней ступеньке стремянки папа обратился к начальнику отдела:
— Простите, пожалуйста, доктор Феферман, можно вас на минутку, есть тут, как мне кажется…
И вдруг заметил широкую улыбку начальника, а возможно, и забеспокоился, потому что понял, что это он чем-то вызвал эту улыбку, и глаза доктора Фефермана повели взгляд папиных глаз, вооруженных очками, от своего письменного стола к двери. И когда папа увидел нас двоих, лицо его, как мне показалось, побледнело. Он вернул на место, на верхнюю полку, большую картонную папку, которую держал двумя руками, осторожно спустился со стремянки, огляделся, заметил, что все сотрудники улыбаются, и, словно поняв, что не осталось у него выбора, и ему тоже следует улыбнуться, произнес:
— Что за огромный сюрприз!
И понизив голос, справился — все ли в порядке, не случилось ли чего-нибудь, не приведи Господь?
Лицо его было напряженным и озабоченным: такое выражение лица бывает у парня, который в разгаре «вечеринки поцелуев» с одноклассниками вдруг, подняв глаза, замечает своих родителей, с серьезным видом стоящих у порога: и кто знает, сколько времени они уже здесь и что успели увидеть.