Супружеская пара Меюдовник, чей сын Гриша, служил где-то в ударных отрядах ПАЛМАХа, убежали из своего дома в квартале Бейт Исраэль, оказавшегося на самой линии боев, и поселились среди других семей, теснившихся все вместе в маленькой комнатке, которая до войны считалась моей. Я разглядывал господина Меюдовника с трепетным страхом, от которого почти останавливалось сердце, потому что выяснилось: именно он сочинил ту зелененькую книгу, по которой мы все учились в школе «Тахкемони», — «Арифметика для учеников третьего класса, написанная Мататитьяху Меюдовником».
Однажды утром господин Меюдовник вышел по своим делам, но вечером не вернулся к нам. И на следующий день не вернулся. Жена его отправилась в морг, исходила его вдоль и поперек, вернулась довольной и обнадеженной, поскольку муж ее не числился среди мертвых. Когда и на следующий день не вернулся к нам господин Меюдовник, папа стал шутить — по своему обычаю сотрясать воздух громкими остротами, чтобы отогнать молчание и рассеять печаль. «Матия наш дорогой, — предположил папа, — наверняка нашел себе воюющую красотку, бабу-бой, и вместе с ней рванулся в бой». Но, весело пошутив с четверть часа, папа вдруг разом посерьезнел и отправился в городской морг. Там, по носкам, тем самым своим носкам, которые он одолжил Мататитьяху за день до его исчезновения, опознал папа искореженное снарядом тело Мататитьяху Меюдовника, которого его жена, наверняка проходившая мимо него, не признала в лицо: просто от лица ничего не осталось…
* * *
Мама, папа и я в течение всех месяцев осады Иерусалима спали ночью на матрасе в конце коридора. Бесконечные вереницы жаждущих добраться до туалета переступали через нас на своем пути. Сам туалет провонял до невозможности, потому что не было воды в сливном бачке, а узкое окошко было заткнуто мешком с песком. Время от времени, когда приземлялся снаряд, вздрагивала вся гора, а с нею содрогались и все каменные дома. Порою и меня пробирала дрожь — когда до меня доносились леденящие кровь вопли кого-нибудь из тех, кому на расстеленном на полу матрасе привиделся кошмарный сон.
Первого февраля взорвался автомобиль, начиненный взрывчаткой, у здания «Палестайн пост», еврейской газеты на английском языке. Здание было полностью разрушено, и подозрение пало на британских полицейских, оказавших помощь арабской атаке. Десятого февраля защитники квартала Ямин Моше, расположенного напротив стен Старого города, сумели отбить решительную атаку полурегулярных арабских сил. В воскресенье, двадцать второго февраля, утром, в десять минут седьмого организация, называвшая себя «Британские фашистские силы», взорвала на улице Бен-Иехуда три грузовика, доверху набитые взрывчаткой. Это случилось в самом центре еврейского Иерусалима. Шестиэтажные здания рухнули, превратившись в пыль, и большая часть улицы полегла в развалинах. Пятьдесят два человека погибли в своих домах, более ста пятидесяти было ранено.
В этот же день мой близорукий отец отправился в штаб гражданской обороны, расположенный в переулке рядом с улицей Цфания, и попросил, чтобы его мобилизовали. Пришлось ему признаться, что его предыдущий военный опыт сводится к тому, что он написал для подпольщиков ЭЦЕЛа несколько листовок на английском («Позор гнусному Альбиону!», «Долой нацистско-британское угнетение!» И тому подобное)
Одиннадцатого марта хорошо знакомый всем автомобиль американского консула, управляемый водителем-арабом, работавшим в консульстве, въехал во двор комплекса зданий Еврейского агентства (Сохнута) — средоточия еврейского руководства в Иерусалиме и во всей Эрец-Исраэль. Взрыв разрушил часть здания Сохнута, и десятки людей были убиты и ранены. В третью неделю марта все попытки колонн с продовольствием и другими товарами, столь необходимыми населению осажденного Иерусалима, потерпели неудачу. Арабы сомкнули кольцо осады, и город оказался на пороге голода, жажды и опасности эпидемий.
* * *
Уже в середине декабря 1947 года закрылись школы в наших кварталах. Мы, дети квартала Керем Авраам, ученики третьего и четвертого классов школ «Тахкемони» и «Дом просвещения», собрались как-то утром в пустой квартире по улице Малахи. Загорелый парень в неряшливой одежде цвета хаки, куривший сигареты «Матосян», о котором нам не было известно ничего, кроме его прозвища — Гарибальди, беседовал с нами около двадцати минут. Он говорил с предельной серьезностью и сухой деловитостью — так обычно взрослые разговаривали только между собой. Гарибальди поручил нам прочесать все дворы, все сараи и склады и собрать пустые мешки («Потом мы их наполним песком») и пустые бутылки («Кое-кто сумеет наполнить их коктейлем, весьма вкусным для врага»).
Еще нас научили собирать на пустырях и заброшенных задних дворах дикое растение, которое называется «мальва», но мы все называли его только по-арабски «хубейза». Эта самая хубейза в какой-то степени помогла противостоять угрозе голода в Иерусалиме. Мамы наши варили и жарили эту зелень, они готовили из нее котлеты и каши, которые цветом своим напоминали шпинат, а по вкусу были еще почище шпината.
Кроме того, у нас были установлены дежурства наблюдателей: каждый час светового дня двое из нас с крыши определенного дома на улице Овадия должны были наблюдать за тем, что происходит за стенами британского военного лагеря Шнеллер. Время от времени гонец мчался на улицу Малахи, в штаб, и рассказывал Гарибальди или одному из его помощников, что делают там «томми» (так называли у нас британских солдат), не начинают ли они готовиться к эвакуации. Ребят постарше, учеников пятых и шестых классов, Гарибальди научил перебегать с записочками между позициями, которые занимала «Хагана» в конце улицы Цфания и у поворота к Бухарскому кварталу.
Мама, со своей стороны, умоляла меня: «Прояви подлинную зрелость и откажись от всех этих игр». Но я не мог ее послушаться. Я отличился, главным образом, на фронте пустых бутылок: за одну неделю я сумел собрать сто сорок шесть бутылок, которые в мешках и ящиках притащил в квартиру, где размещался штаб. Сам Гарибальди хлопнул меня по затылку и сверкнул взглядом в мою сторону. Я записываю здесь совершенно точно слова, которые он сказал мне, почесывая волосатую грудь, видневшуюся в проеме расстегнутой рубашки: «Очень хорошо. Быть может, мы еще о тебе когда-нибудь услышим». Слово в слово. Пятьдесят три года прошло с тех пор, но я это помню по сей день.
46
Много лет спустя я узнал, что женщина, которую я знал в детстве, госпожа Церта Абрамская, жена Яакова Давида Абрамского (оба они были своими в нашем доме), вела в те дни дневник.
Смутно помню, что и мама, бывало, сидела на полу в углу коридора во время артобстрела. На ее коленях лежала тетрадка, под тетрадкой — закрытая книга, и мама писала, не обращая внимания на разрывы снарядов и мин, на пулеметные очереди, на суматоху, создаваемую людьми, которые нашли у нас прибежище, которые теснились и возились в нашей смрадной подлодке. Она писала в своей тетрадке, равнодушная к бормотаниям пророка Иеремии, сулившего неудачи и крушения, к претензиям дяди Иосефа, к пронзительному, как у младенца, плачу какой-то старухи, немая дочь которой в присутствии всех нас меняла ей пеленки. Я никогда не узнаю, что писала мама в те дни: ни одна из ее тетрадок не дошла до меня. Возможно, она сожгла их все перед тем, как покончила жизнь самоубийством. Ни одной странички, написанной ее рукой, не осталось у меня.