— Тетя Тереса, о чем вы говорили, когда я вошла? Я не могла прийти раньше, — сказала я.
— О тле, о чем же еще? В нынешнем году это настоящая напасть, в июне уже появилась на розах. Травила я ее купоросом, травила, и все без толку. Говорят, тля прекрасно его усваивает, и хотя твоя мама не верит, что это возможно, боюсь, так оно и есть.
Я подумала, что, спроси я, каждый рассказал бы, о чем он только что беседовал, но я была уверена, что перед моим приходом разговор шел совсем о другом. Я взяла салфетку и вытерла вспотевшие ладони. Похоже, сегодня за столом все объяснялись какими-то условными знаками. Я понимала, что отчасти мое беспокойство объясняется тем, что я ожидала разговоров о делах, а никто о делах не говорил, хотя меня привела сюда исключительно убежденность в том, что отец собирается наконец открыто изложить свои соображения. При этом я была уверена, что разберусь во всем не хуже его самого или Фернандито, ведь торговое право гораздо легче Аристотеля. А в деловых разговорах чувствам не место, значит, ничто не сможет меня задеть и я не стану объектом всеобщего внимания. Ведь теперь, когда в доме появился отец, наш тесный семейный круг распался, и на меня будут смотреть так, как смотрят друг на друга чужие люди. Однако ничего из того, что я ожидала, не происходило, все говорили разом и достаточно возбужденно, особенно мама с папой. «Наверное, я похожа на растрепанное привидение, — думала я, — и, глядя на меня, они вспоминают тетю Нинес, такую же безучастную и молчаливую, которая всегда, даже до истории с Индалесио, напоминала призрак, всегда была погружена в себя и не отличала истинное от ложного. Ни она, ни я никогда не могли связать воедино вещь и понятие. Мы обе не от мира сего, одинокие, долговязые, прикипевшие к этому дому, не умеющие одеваться старые девы непонятно какого возраста. Но лучше так, — правда, тетя Нинес? — чем совершить какой-нибудь грех, пусть небольшой, и, не насладившись им, потом всю жизнь терпеть издевки…» Я понимала, что это глупо, но нарочно растравляла себя, да и кто мог бы меня утешить? Из мрачной задумчивости меня вывел голос отца, показавшийся мне резким, как звук лопнувшего воздушного шарика.
— На Кубе тысяча разных сортов бананов. То, что мы едим тут, там выбрасывают свиньям. Я почти год прожил в Камагуэе, и во время обеда и ужина запах жареных бананов достигал третьего этажа отеля. А то, что вы здесь называете рисом по-кубински, не имеет к этому блюду никакого отношения. Бананы должны быть только что срезанными и хорошо прожаренными, иногда их даже панируют и подают с черной фасолью и недозрелой, почти белой кукурузой…
Тут раздался голос Тома:
— Мы ели великолепные бананы в Гаване, правда, Лусия? Нам очень понравилось.
Теперь я все прекрасно слышала и узнала, много или мало риса едят на Кубе, и какие там огромные фрукты, кисло-горькие или кисло-сладкие, с желтовато-оранжевой мякотью, по цвету немного напоминающей тыкву, а гуайяву там всегда режут на кусочки и кладут на плоский жирный сыр, похожий на здешний. К чему это благодушное настроение, эти расшаркиванья, эта необъяснимая болтовня? Мне опять показалось, что над или под тем, что выставлено на всеобщее обозрение, скрыт истинный, гораздо более глубокий смысл, ускользающий от меня, теряющийся в словесном бреде. Внезапно ко мне подсела тетя Лусия.
— Ты знаешь, что в этом доме все несут чепуху и всегда несли? Скажешь, я не права? А разве сегодняшняя встреча не похожа на заседание ложи португальских масонов? Португальские масоны были образованнейшие люди, кстати, Помбаль
[70]
был масон, а как же иначе? Ты только взгляни на своих отца и мать! Время их будто и не коснулось, они оба помолодели, и это понятно. Я всегда говорю: ничто не создает такого весеннего настроения, как влюбленная пара, чья жизнь уже вступила в осеннюю пору. Разве тебя не радует, что все повторится, но уже без тех трудностей, которые были, а они ведь были, ты знаешь. Ты наверняка думаешь, я сумасшедшая, и я действительно сумасшедшая, но я многое предвижу, закрываю глаза и вижу, что должно произойти. Когда-то я сказала, что так и будет, твоя мать, естественно, этого не помнит и не допускает, но я это говорила. Габриэль, бедняга, ну конечно, он был художник, гений, но странный, очень странный — да что я тебе рассказываю… А Фернандо был влюблен, безумно влюблен, но твоя мать, детка, сделала глупость, и вот что получилось. Думаешь, так может продолжаться? Правда, они даже пожениться не могут, потому что уже женаты, но какой-то праздник нужно устроить, только вот какой? Обычная вечеринка не годится, да и пышное торжество тоже. Что-нибудь этакое с шампанским, сардинками в масле, это очень вкусно, и канапе. Ну скажи, глупышка, разве они не очаровательны? Влюблены, как королева Виктория и принц Альберт. Муж с женой словно жених и невеста — смех, да и только!
Такое поведение родителей казалось мне чудовищным. Я чувствовала себя отверженной, человеком, которого стараются не упоминать, чтобы ненароком не обидеть или не вызвать ненужные споры. То, как они смотрели друг на друга, было безобразно. Я вышла из гостиной и из дома, дошла до сада тети Лусии, села на скамейку и попыталась разобраться в своих чувствах. Вдруг я почувствовала, что вся взмокла от пота, и страшно обрадовалась, что у меня, наверное, температура и теперь можно отговориться болезнью. Оказывается, я кривила душой — я знала, что я чувствую! Отвращение к тому, с каким бесстыдством они восстанавливали разрушенное ими же самими в ту пору, когда мы были детьми, и я верила матери, будто нам мужчины в доме не нужны, хотя сама она, оказывается, по одному мужчине все-таки скучала. Теперь я воспринимала ее всегдашнее спокойствие как выпад против меня, как доказательство того, что меня всегда считали дурочкой. «Я знаю, что я должна чувствовать, — думала я, — я должна испытывать желание ударить их молотком по голове, но я послушная дочь, и мне не хватает решимости уйти из дома. В конце концов, я жертва и заслужила то, что положено…»
~~~
— Я всегда говорила, что чем мужчина больше болтает и меньше рассуждает, тем лучше. Размышления и объятия несовместимы, так-то, курносая.
Я рассмеялась, услышав в ее словах отзвук прежней тети Лусии, которая всегда мне нравилась, и сказала:
— Но ты ведь не считаешь, что мужчины должны быть дураками.
— Полными дураками нет, не должны. Они должны уметь поддерживать беседу, не одна же ты все время будешь говорить. Лучше, если они могут поболтать о том о сем, рассказать анекдот, произнести пару фраз по-английски или по-французски, помолчать, когда нужно. Мужчина, который пытается досконально во всем разобраться, в результате станет таким, как ты. Фернандо в этом смысле всегда был идеальным, и Том тоже, хотя в последнее время я его практически не вижу. Чего он добился, без конца обустраивая мой сад? Что однажды его приняли за садовника, и это совсем не удивительно, учитывая его теперешнюю худобу: любой примет его за обслугу, питающуюся кое-как и ночующую где-нибудь на чердаке на узкой койке без матраса. Почему так получилось, что Том остался ни с чем? Том — и вдруг ни с чем! Я ему говорила: «Не выношу, когда ты смотришь на меня с таким обожанием, как кокер-спаниель. Я от этого заболеваю, ненавижу, когда меня обожают. Если ты будешь смотреть на меня, как вол или сенбернар, я не стану с тобой разговаривать». Как ты думаешь, почему он худеет? Потому что целыми днями читает Порфирия, и ты, конечно, скажешь, что я в моем возрасте должна ходить за человеком и умолять его съесть кусочек мяса, а не есть одни только овощи и каши. Его основная еда — это та гадость, которую ему присылают из Шотландии, porridge
[71]
. А знаешь, чем он ужинает? Большой чашкой бульона с размоченными в нем кусками хлеба, которые еще разминает ложкой, чтобы не жевать. Я ему говорю: «Том, пищу надо пережевывать», а он всегда отвечает: «Meine Liebe, ich habe keine Zahne mehr!»
[72]
, у него, видишь ли, не в порядке зубы. В результате я сама перестала ужинать, чтобы не видеть, как он не ужинает. И это наш old Tom…
[73]
Иногда я думаю, может быть, с его стороны это месть, совсем маленькая, но месть! Ведь немецкое подсознание гораздо более глубокое и вязкое, чем его представляют в книгах. Мне кажется, в этом голодании и воздержании, в этом расстройстве организма, в этом non serviam
[74]
кроется какой-то злой умысел. Почему это он не хочет мне прислуживать? Разве я недостойна того, чтобы мне прислуживал праправнук барона Билфингера? Если это так, скажи прямо, а от него только и слышно «Meine Liebe» или в крайнем случае «Mon chou»
[75]
. Что за дурацкая сдержанность! Некоторые вроде Тома сами отказываются от того, что может дать только страсть. Вот Фернандо не такой, он совсем другой. А я не желаю играть роль матери! В наших с Томом отношениях никогда не было того, что называют чувственностью, хотя я бы предпочла, чтобы меня меньше обожали и больше любили. Я женщина, а потому мужчина должен соответствовать не только моему душевному, но и физическому настрою, должен уметь менять его. Любая красивая женщина, если она действительно женщина, втайне мечтает о том, чтобы ее носили в паланкине… Я все это говорю, потому что я не слепая и могу сравнить твоего отца с Томом… хотя твой настоящий отец — совсем другое дело. Он мог, например, в течение всего обеда развивать одну и ту же мысль, и этого я ему никогда не прощу. Он был немного скучный — такой идеальный, такой образованный, такой энергичный, такой всегда одинаковый, что невольно думалось: господи, какая тоска… Я его называла словесным могильщиком, и матери твоей не раз об этом говорила. Слово за слово он выкапывал широкую прямоугольную могилу и сталкивал тебя туда, и ты весь вечер там сидела, глядя на него, слушая и думая: «Нет, это невыносимо», но он все-таки умудрялся похоронить тебя под грудой слов. Однажды я сказала, что мне хотелось бы иметь рядом с домом небольшую башенку, и он целых полгода делал чертеж, и если бы я не вмешалась, все это плохо кончилось бы. Но я вмешалась, так как, в отличие от твоей матери, не могу быть всегда спокойной. Когда эта liaison
[76]
прекратилась, я вздохнула с облегчением, потому что его бесконечные размышления были хуже нападок и оскорблений. Любая беседа, любое простое или сложное предложение, любое восклицание, любая пауза — все было призвано выражать его громоздкие мысли… Поэтому твой отец мне сразу понравился. «По крайней мере, Фернандо, ты — это ты, а не монолог Мануэля Дисенты»
[77]
, — вот что я ему сказала. В этом доме никто не произносит длинных речей, твой дед, например, с нами даже не попрощался, поехал однажды навестить свою Пепу Хуану — только его и видели. Твой отец, я имею в виду Фернандо, всем был хорош, но чтобы надолго связать себя с кем-то — нет, ни за что…