— Майор Макмурдо желает продолжить ваши расследования, и для того ему нужно знать имена ваших информантов, а также имена офицеров, посещающих данное заведение.
— Имена наших офицеров я не могу вам предоставить, поскольку я их не знаю. При моем присутствии ни одного офицера в лупанарии не было. А имена моих информантов я не могу вам указать.
— Это почему?
— Потому что я дал мое слово.
— Это всего лишь туземцы.
— Я поклялся своей бородой и Кораном.
— Он еще шутит, боже мой, в такое неподходящее время.
— Я не могу нарушить клятву.
— Вы не можете говорить серьезно, солдат. Скажите нам, что это не так.
— Я говорю абсолютно серьезно, сэр.
— Получается, что обещание какому-то подлому туземцу значит для вас больше, чем безопасность нашей армии?
— Что касается безопасности нашей армии, то я для нее кое-что совершил, если мне позволено будет об этом напомнить, сэр, и я убежден, что и иным способом мы скоро сможем установить полную правду. Но я не могу предать доверие этого человека.
— Ты должен решить, Бёртон. Он или мы.
— Мой исходный постулат, майор, что можно соединять несколько лояльностей. Вы же выстраиваете нерешаемый конфликт.
Они больше не сказали ни единого слова, эти собравшиеся господа высших чинов, генерал, его ищейка Макмурдо и их адъютанты. Они обменялись взглядами, и этими взглядами исключили его на всю его оставшуюся жизнь — из армии, из своего общества. В этот момент он знал, что никогда не поднимется выше чина капитана. Никогда, после отметки, записанной ими после этого разговора, отметки о его неблагонадежности, которая будет сопровождать его повсюду. Можно изменить свою сущность, пожалуй, можно почти все в себе изменить, только не собственное дело. Они запишут туда что-нибудь уничижительное, что-нибудь вроде «…его знания о местных жителях, об их образе мыслей, их обычаях и языке основательны и могут быть весьма полезны. Однако близость к туземцам, которая и является источником этих знаний, спровоцировала в лейтенанте Бёртоне определенное смещение в вопросах лояльности, что идет теперь вразрез с интересами короны. С сожалением констатируем, что в будущем нам уже не представится возможность оценить масштаб его преданности».
0. ХОЛОДНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
Встреча была жестока. Наукарам и он — две изюминки, брошенные в кислое заквашенное тесто. Тусклый воздух, наполненный дымом и копотью, не предназначенный для дыхания. Холодное серое небо, под которым они поминутно ежились. Все в городе мелкое, мелочное, тщедушное, ничтожное, раболепство крохотных односемейных домишек, меланхолия, скрученная узлами в общественных местах. А эта еда! Примитивная, недоваренная, пресная, хлеб — сплошные крошки без корки. А пить предлагалось микстуры с навязчивым неприятным вкусом, именовавшиеся пивом или элем. Все — одинаково, что бы ни подавалось на стол, и некуда скрыться — они оказались среди варваров. Наступившая зима была чудовищна. Каждое дерево напоминало дребезжащий светильник. Повсюду ютились клочья тумана, а с ними — бронхит и простуда. Уголь постоянно заканчивался, давление газа часто было таким низким, что им приходилось отказываться от важнейшего утешения — они даже не могли сварить масала-чай, от которого день стал бы более сносным. Бёртон не мог дождаться, когда же наконец опять покинет эту страну, чтобы навестить чуть более приемлемую Францию. Он был непримирим. Он не собирался приспосабливаться к посредственности. Он надевал одежду, которая шокировала, курты самых кричащих цветов, непривычно широкие хлопковые шаровары, узкие гамаши, которые обматывал вокруг голеней, и золотые сандалии, похожие на гондолы. Хотя он так мерз. В таком виде он гулял по Лондону, посещал клубы в сопровождении Наукарама, с которым, едва заметив к себе внимание собравшихся, нарочито громко общался на языках, не понятных ни единому человеку, кроме них двоих. Порой чувство меры ему отказывало, и он исчерпал меру снисхождения, какую оказывали служившему в Индии человеку; членам клуба наскучили его провокации, и ему отказали в посещении. Однажды его чуть не избили. Лишь дикий блеск в его глазах остановил возмущенных и уже поддатых соотечественников. В тот вечер они обменивались историями с различных фронтов империи. После многочисленных реминисценций, промаринованных в ностальгии и преувеличениях, один пожилой господин с увлажненным взором процитировал знакомое каждому из них двустишие: Все верные отечества сыны Не знают лучше собственной страны
[2]
. И поднял бокал за королеву и отечество. Бёртон присоединился к здравице. Но едва он поставил бокал, как раздался его громовой голос, заставив все большое общество умолкнуть. Этот тост, господа, напомнил мне об одной превосходной шутке. Вам стоит ее послушать. Вы никогда не забудете, это я вам гарантирую. Речь идет о двух солитерах, отце и сыне. Они выпадают из задницы какого-то человека вместе с испражнениями, простите, но такова шутка, после чего отец солитер поднимает из дерьма голову, немного отряхивается, смотрит по сторонам и удовлетворенно говорит сыну: «Все-таки это тоже родина».
Они переехали во Францию. На континент. Вот увидишь, пообещал он Наукараму, жизнь на материке более сносная. Но я не жаловался, что мне не нравилось в вашей стране, сахиб. Его родители проводили лето в Булоне. Они жили скромно. Отцовская пенсия позволила снять домик с пристройкой для слуг. Еще со времен жизни в Пизе, где они провели долгое время, в их услужении был повар по имени Саббатино. Наукараму и Саббатино пришлось делить одну комнату. Повар уже заполнил ее своими запахами. Они были неприятны для Наукарама. У них с поваром не было общего языка, и их вкусы были смертельно ненавистны друг другу. Саббатино придавал огромное значение неприкосновенности своих привычек. И не ставил под сомнение, что повар занимает привилегированное место среди прислуги. Прочие слуги были наняты, чтобы облегчить его работу. Бёртон редко появлялся дома. Он исчезал на долгих прогулках. Он наслаждался обществом молодых женщин собственного народа. Наукарам не совсем понимал свою роль в маленьком доме. Родители сахиба избегали его и не давали ему никаких поручений. Он не решался на самостоятельные прогулки, боясь заблудиться. Ему не оставалось ничего иного, кроме как сидеть и ждать в своей комнатке. Повар же, наоборот, был занят весь день, и Наукарам редко видел его за работой. Когда он осмеливался появиться на кухне, в основном чтобы приготовить свою собственную вегетарианскую еду — чего он не мог доверить никому, особенно этому млеччха — повар вполголоса ругался на своем языке. Он ругался так много, словно приправлял бранью еду. Наукарама не удивило, что Бёртон-сахиб владел языком повара. Запомнив звучание нескольких проклятий, он попросил Бёртон-сахиба перевести их. И выучил их. Corbezzoli! Perdindirindina! Perdinci! Довольно мягкие по сравнению с теми, какие он знал от обрезанных. Черт возьми! Ради всего святого! Черт побери! Как-то он оказался у повара на пути, и тот, не дожидаясь, пока Наукарам извинится или отступит, заорал на него: Е te le lèo io le zecche di dòsso! Наукарам не мог ответить, потому что не понимал смысл его ругани. Бёртон-сахиб рассмеялся. Он хотел выдернуть из тебя блох. То есть грозился побить тебя. Наукарам не знал достаточно проклятий, чтобы отплатить повару той же монетой. Однажды вечером, когда он забыл подать на стол суфле (а повар очень гордился своими суфле), изо рта повара проклятия полетели как искры. Bellino sì tu faresti gattare anche un cignale! Наукарам не мог запомнить и половины. Бёртон-сахибу пришлось переспрашивать. От души веселясь, он просветил Наукарама. Он сказал тебе, что ты так красив, что от твоего вида стошнит даже кабана. Почему он себе такое позволяет? — спросил Наукарам. Не принимай близко к сердцу. Он такой человек. Спустя несколько дней Наукарам решил, что итальянец намеренно перемешал мясное блюдо его шумовкой, хранившейся в отдельном стакане и предназначенной лишь для вегетарианской пищи. А ведь Бёртон-сахиб подробно объяснял это повару. И вот от ложки исходил отвратительнейший запах. Хорошо, что он вовремя заметил. Повар не понимал иного языка, кроме самого тупого. Наукарам ударил его ложкой по затылку. Повар с воплем завертелся на месте. В руке у него был нож: он колол им воздух, бранясь. Наукарам развернулся и вышел из кухни с ложкой в руке. Ему надо освоить итальянские ругательства. Бёртон-сахиб помог. Запоздалая отплата за гуджарати, объявил он. Вначале основные понятия. Stronzo. Merda. Strega. Наукарам теперь расхаживал по кухне, выплевывая то одно, то другое слово таким злобным и язвительным тоном, на какой только был способен. Повар отвечал целой батареей многосложных выстрелов. Cacacazzi. Leccaculo. Vaffanculo. Succhiacazzi. Наукарама уже не интересовал перевод. Он понимал, что все еще проигрывает. Если хочешь по-настоящему разозлить его, учил Бёртон-сахиб, то скажи: Quella puttana di tua madre! При следующей же возможности Наукарам рявкнул это млеччха в лицо. И проклятие подействовало. Сильнее, чем он рассчитывал. Повар запнулся и отвел глаза. На следующий день Саббатино жестами объяснил Наукараму, что зовет его к плите, чтобы что-то показать. Он сиял каким-то ненадежным дружелюбием. Наукарам осторожно приблизился к повару. Они подошли к огромной кастрюле, и повар снял крышку. Взгляду открылась коровья голова, которая мирно варилась, устремив на Наукарама свои преданные глаза. Ti faccio sputare sangue! Саббатино еще не успел закончить фразу, как почувствовал, что темнокожий схватил его за шиворот, пригибая к горящим печным углям. Почувствовал, как жар опалил волоски на предплечье. Тогда он ударил темнокожего головой в лицо. Они свалились на пол, опрокинув кастрюлю, и когда Бёртон, услышав грохот, примчался из столовой на кухню, то увидел катающихся по полу повара, слугу, коровью голову, и крики, издаваемые итальянцем, меркли на фоне воя, пробивающиеся из самой глубины Наукарама.