Ей никто не мешал. Мужчин в хозяйстве не было. Пять старших сестер были заняты самими собой и за пределами дома, мать же не видела причин допустить в дом печальную реальность. Сурово и громогласно одергивала она гостя, ежели тот, чуть-чуть приоткрыв дверь, шептал про разные страсти, про сосланных и пропавших без вести. Даже Бай Дану и то от нее досталось — она снова и снова утверждала: рассказам о подобных неприятностях в ее доме не место. Она верила в живительную силу фантазии. Что еще оставалось нежному и юному существу в этой серой эпохе, кроме как пересидеть зиму в оторванных от времени мечтаниях?
Несколько вечеров в неделю обе они, сияя красотой, порой в сопровождении одной из сестер, покидали Желтый дом на углу, примечали канавы и кучи камня, осторожно вышагивали по мосткам и по булыжнику и через несколько минут достигали здания Оперы. В сезоне, что между осенью и весной, они прятались в коконе тяжелых пальто. Они двигались быстро, сблизив головы, шепотом обменивались впечатлениями по поводу либретто или шашней, которые Мими завела со сценографом.
Все служители Оперы, будь то кассиры или билетеры, относились с почтением к Златке и с любовью к ее младшей дочери, которая всегда радовалась не только премьерам, но и Бог весть какому представлению «Богемы» в исполнении второго состава, тогда как первый мотался по заграницам и блистательными представлениями «Бориса Годунова» либо «Записок из мертвого дома» зарабатывал славу родной стране. Вдова дирижера — ах, он так рано покинул нас — имела абонемент в ложу, и у Татьяны развилась маниакальная тяга — тяга к костюмам и кулисам, к преданности и потокам слез, к ариям и дуэтам, во время которых устранялись все недоразумения и обломки соединялись в единое целое. Здесь обитало волшебство, которого так недоставало обычным, не разыгранным и не проигранным будням. Может, в том были повинны школьные дисциплины вроде трактороведения, а может, многочисленные оперы, прослушанные Татьяной еще во чреве матери.
Когда ей надо было идти во вторую смену, она спала почти до обеда, и все попытки разбудить ее игнорировала, поворачиваясь на другой бок и бормоча при этом: «Ну дайте мне спокойно проглотить хоть еще один кусочек золота». Она все глотала и глотала, пока ей не начинало казаться, будто внутри у нее образовалась золотая зала, а потому насмешки сестер, которые, подавая ей хлеб или соль, называли ее принцесса, казались ей продиктованными досадой завистливых золотоискательниц.
Когда ей исполнилось девятнадцать лет, чужая жизнь преградила ей путь, застила ей свет, лишила ее сна, и развязаться с этим не было никакой возможности. Иными словами, она влюбилась, а несколько месяцев спустя уже была беременна.
Если, о дорогой слушатель и дорогая слушательница, вы принадлежите к числу тех, кого прежде всего интересует, а как они познакомились, ибо веруете в романтику начала, в чистоту первого влечения, ибо полагаете, что рождение есть первая и высочайшая вершина, после чего все сразу покатится под горку, я охотно и не мешкая выдам вам этот секрет.
Татьяна в черном закрытом купальнике плавала по Черному же морю, ее черные волосы отяжелели и намокли, а небо высоко над ней, небо, которое она видела и никогда больше не забудет, казалось ласково синим. Течение уносило свою добычу, на ветру колыхались красные флажки спасательной станции. Когда она подняла глаза, берег оказался миниатюрно маленьким, а люди — словно надломанные спички. Она не знала, как ей быть, то ли испытывать страх, то ли отдать себя на волю волн. Ноги ее начали шлепать по воде. Но ведь не может же берег быть так далеко. Волны хлестали ее по щекам, вот видишь, как оно, тебе понятно, ты еще увидишь, ты еще многому научишься. Она попыталась уклониться от пощечин. Ничего, никуда ты от меня не денешься, и соленая вода заливалась в нос, можешь кашлять, можешь не кашлять, слабачка ты, ничего тебе не поможет. Она судорожно замахала руками. Сплюнула, успокоилась, поплыла, берег приблизился, пусть едва заметно, чуть-чуть. Это тебе так кажется, все равно ничего не выйдет. Она зажмурилась. А может, берег отодвинулся еще дальше? Она начала плыть под углом к течению, в сторону прибрежной косы. Теперь пощечины доставались ей сбоку, а издевка перекатывалась через голову. Маленькая девочка, милая малютка, что ж ты так далеко в море заплыла? Она начала двигаться быстрей, и песчаная коса теперь приближалась.
Когда она, уже из последних сил отбивая пощечины моря, потеряла сознание в маленькой бухточке на мелководье, спортивного вида мужчина с белыми полосками на крыльях носа прыгнул в море, украшенное штормовым предупреждением, и вынес ее на берег. Это лицо она и увидела, открыв глаза. Лицо озабоченное, а во взгляде уже симпатия. Она еще не раз пожалеет, что открыла глаза. Спустя год без малого у нее не осталось другого выхода, кроме как произвести на свет Александара, в том мрачном зале с зарешеченными окнами.
АЛЕКС. Сегодня
Утомительный день, приходится стоять как истукан среди запахов застывшего жира и жестяного голоса объявлений, между прибытием и отправлением читать большие, словно раскрытый зонт, газеты, кто это способен долго выдержать, это очень утомляет. Размышляю про себя, отправляю и принимаю мысли по какому-то незнакомому расписанию: рельсы, которые пробираются по свету, такая вот мысль в ожидании и сидении на корточках, я провожаю глазами параллельные линии, вблизи они еще тяжелы, как железо и кузня, а уж там, где кончается навес, они реют, словно обещание. В ожидании ли? Ожидание порождает корыстные мысли, и с ними не совладать, они садятся в каждый поезд. Вагон, первого класса разумеется, устроиться на голубых подушках, словно изготовясь к долгому путешествию. Мне надо быть очень внимательным, стоп, оставаться на местах. Не хватало еще снять ботинки и достать дорожное чтиво… от меня убегает одна из тех мыслей, которые приносят несчастье, она скачет через трилогию отъезда, спорт на уровне мастера, гоп — объявление, вжик — свисток, прыг — в дверь, которая закрывается у него за спиной. Скоро остаются лишь два уплывающих ярких глаза. Испуганный — мы уже едем пригородами, флирт в купе, близятся кофе и бутерброды, — я дергаю кран экстренного торможения, беглая мысль в самом измятом виде покидает поезд вместе со мной, мы не глядим друг на друга, никто не глядит нам вслед, неприветливый перрон… Это и есть ожидание?
Ожидание чего, прибытия? Одни теребят обертку искусно завернутого букета, вышагивают взад и вперед, и каждый их шаг полон напряжения, и каждые несколько секунд они бросают взгляд на табло, чтобы лишний раз удостовериться, потом они смотрят пытливым взором вдоль рельсов, в глубины своего ожидания. В аэропортах они заглядывают поверх таможенных барьеров, чтобы увидеть того, кого ждут, хоть на секунду позже, чтобы подпрыгнуть закричать замахать заулыбаться обменяться первыми шуточками — тренировочный разогрев перед торжеством свиданья. Завидую этим людям.
Сегодня прибыла бабушка. Восточный экспресс, само собой, запоздал. Опоздание, а тем временем мои мысли силились ввести меня в заблуждение, я же выпил три капучино и скомкал вечернюю газету. Бабушка — двадцать лет не виделись, лишь несколько раз разговаривали по телефону, да и то давным-давно, всхлипывающий голос пытается одолеть посторонние шумы, несколько тяжеловесных слов, Это ты, мой Сашко, мой малыш, несколько мгновений, залитых совместными слезами, а тут она взяла и приехала. Я не знал, в каком купе она сидит, но был уверен, что узнаю ее. Вагон, надписанный кириллицей — столько-то я понимал. Я узнал ее тотчас, двое мужчин, которые помогли ей одолеть три ступени подножки, массивная, гордая фигура, и объятие, в котором можно потерять сознание от счастья. А где твой багаж, бабушка? Она повернула голову, и один из мужчин подал ей коричневый сверток. И это все? Стало быть, пикап нам был вовсе и не нужен, однако я мог держаться за него, как бабушка за мою левую руку, когда мы медленно направлялись к зданию вокзала. Я говорил про всякие пустяки, ну как это принято, когда надо сказать друг другу столько важного. Бабушка выглядела очень внушительно, ей-же-ей, она очень здорово выглядела. Человек, который что-то собой представляет, бабушка, которой вполне можно гордиться. Я велел машине подъехать, я поднял пакет — он был совсем легкий. Я удивленно воззрился на бабушку… и получил удар по лбу. Передо мной стоял железнодорожник в робе, измазанной машинным маслом, и, чертыхаясь, тер свой лоб. Я ощупал собственную голову в поисках болевой точки и нашел здоровенную шишку, а пакет и вовсе упал на землю. Смотреть надо! Верно, все верно, хорошо ему так говорить, конечно, надо смотреть, но это моя бабушка, и мы не виделись с ней целых двадцать лет. Ах, вы, вы… Он повернулся ко мне спиной. А куда тем временем подевалась бабушка? Пакет лопнул, в нем ничего не было, только запах, запах пряности, которой она посыпала для меня хлеб с маргарином после того, как я, бывало, выпью свое горячее молоко. Запах вознаграждения, он поднимался из коричневого, порванного пакета, одуряющий запах. Чей-то башмак наступил на пакет и оставил на нем грязные следы. А бабушка? Исчезла, и люди, пробегавшие мимо, метали в меня почти удивленные и досадливые взгляды. Я, верно, и в самом деле престранно себя вел. Стоял среди вечерней суеты, пялился на бумажный пакетик и жадно принюхивался. Я украдкой вышел из толпы к автобусной остановке. Довольно я ждал.