Даже седые, его волосы были красивы, но сейчас они начали выпадать, и все очарование померкло. Словно бросая вызов судьбе, он отрастил бороду — пристрастие, которое всегда громогласно презирал, говоря, что борода хороша только для безвольного подбородка, — но она у него была клочковатая и в завитушках, словно его тело за семьдесят лет растратило всю энергию на эти великолепные, породистые волосы и теперь жаждало отдохнуть.
Хоуп сзади тихонько приблизилась к нему. На нем был древний пиджак — твид до того износился, что свисал с его широких плеч наподобие шали, — почему-то джинсы и жуткие рыжие замшевые ботинки.
— Привет, Ральфи, — проговорила она. Некоторые приятели по-прежнему звали его «Рейф», но с тех пор, как он в середине пятидесятых ушел со сцены, то стал просто Ральфом Данбаром для большинства людей, включая его домашних.
Он обернулся, ничуть не удивившись (кроме нее, его так никто не называл), и пошел ей навстречу с серьезным лицом, с широко раскрытыми для объятий руками.
— Хоуп, безнадежная ты моя Хоуп, — проговорил он. Она поцеловала его в покрытую растительностью щеку, он с силой прижал ее к себе.
— С днем рождения, — сказала она. — Боюсь, я не привезла тебе подарка.
— Гори он огнем. Как я выгляжу?
— Прекрасно. Но я ненавижу эту твою бороду.
— Дай ей шанс, девочка, может, у нее все впереди.
Они вернулись в дом, держась за руки.
От отца пахло древесным дымом и — слабо — мускусом. Он всегда экспериментировал с одеколонами и лосьонами после бритья.
— Я так рад, что ты приехала, безнадежная ты моя. Теперь вы у меня все собрались, — он хлюпнул носом. — Вот, закапало. Видишь, как льет.
Хоуп не знала никого, ни мужчины, ни женщины, кто бы так легко пускал слезу. Плач входил в его эмоциональный репертуар на тех же правах, что смешок или нахмуренные брови, был столь же естественным откликом на происходящее.
Он вытер глаза и снова крепко ее обнял. «Этот мир комичен, эта жизнь что надо», — проговорил он знакомые слова. Когда-то Хоуп их часто от него слышала. — «Замечательно. Жизнь что надо». — Они подошли к кухонным дверям. Он повернулся к ней.
— Кстати, а где твой Джон?
Всегда, когда могла, Хоуп приглядывалась к Фейф, пытаясь найти черты сходства с собой в своей родной сестре. Может статься, есть что-то знакомое в легкой воинственности выдвинутой вперед нижней губы? Что-то общее в четких очертаниях самоуверенно приподнятых высоких бровей? Видя их рядом, подумает ли кто-нибудь, что они родственницы? Сколько могла судить Хоуп, они не походили друг на друга ничем, кроме смеха, который звучал одинаково. Стоило кому-то ей об этом сказать, как Хоуп сразу решила, что постарается больше так не смеяться. Это был глубокий грудной смех, безудержный взрыв веселья. Случалось, Хоуп не могла совладать с собой, тогда она смеялась, как ее сестра. Но высказываний на этот счет от знакомых больше не слышала по двум причинам: во-первых, Фейф и Хоуп очень редко бывали вместе и, во-вторых, у них было совершенно разное чувство юмора.
Хоуп не то чтобы недолюбливала Фейф, просто трещина в их отношениях, появившаяся в поздней юности, все расширялась, и сейчас между ними пролегала непреодолимая пропасть. Десять лет назад, незадолго до того, как сестра вышла замуж за своего Бобби Гау, она объявила родным, что имя Фейф ее больше не устраивает; отныне ее следует называть Фей.
— Как обидно, что Джон не смог приехать, — говорила теперь Фейф-Фей своей сестре. — Идея была в том, чтобы собрать всю семью вместе.
Они сидели в кухне и пили чай. Ральф опять отправился в сад. Мать пошла присматривать за тем, как убирают цветами шатер для гостей. Секунду Хоуп раздумывала, не изобрести ли какую-нибудь убедительную причину, объясняющую отсутствие Джона, — напряженная работа или конференция, — но решила, что скажет Фей правду.
— На самом деле он терпеть не может такие сборища. За милю их обходит.
— Очаровательно, — улыбка Фей выражала максимум недоумения. Ясно, что сестра поставила диагноз Джону: отклоняющееся поведение в тяжелой форме.
— Я хочу сказать, — продолжила Фей, — что сегодня — семидесятилетие его тестя. Папа очень расстроился. Он не показывает виду, но я думаю, что он сильно обижен.
— Ральфу абсолютно неважно, приехал Джон или нет. И потом, я не думаю, что Джон ему очень нравится.
— Хоуп! Что за глупости! — В мире Фей члены одной семьи любили друг друга безоговорочно, вечной любовью.
— И я не думаю, что Джон нравится всем вам.
— Ты несправедлива. — Не привыкшая к такой прямоте, Фей была в некотором смятении и теперь тянула время. — Джон такой… Разумеется, он нам нравится, мы с ним просто очень мало виделись, вот и все.
Хоуп предоставила ей с жаром рассуждать дальше. Лицо у Фей хорошенькое, с аккуратными чертами и маленьким безупречным носом, Хоуп мною бы отдала за такой. У нее у самой нос, как у отца — длинный, с почти незаметной горбинкой. Но Фей обращается со свой внешностью так, словно стесняется своей красоты. Ее прямые черные волосы острижены очень коротко и просто, без малейшей выдумки, сбоку проведен аккуратный пробор. Она почти не красится. Ее одежда — это униформа женщин ее круга и социального статуса: юбка в бантовую складку, блузка шелковая, рубашечного типа или нарядная, маленькие приталенные жакеты, строгие, без каблука туфли. Хоуп однажды спросила, а что, если Фей отпустит волосы, Фей ответила, что длинные волосы всегда кажутся ей грязными. Хоуп молча проглотила это почти неприкрытое оскорбление.
У Фей трое детей — Тимми, Кэрол и Диана, ее муж Бобби Гау был адвокатом с практикой в Банбери. Каждый раз, рисуя себе жизнь своей старшей сестры, Хоуп ужасалась этому бесплодному, опустошающему существованию, отсутствию в нем всего мало-мальски яркого и захватывающего и его непреклонному, превратившемуся в культ соблюдению нормы. Между Фей и Хоуп — три года разницы, когда они были подростками, то хорошо ладили друг с другом, но взрослея, разошлись почти во всех отношениях.
Хоуп подозревала, что жизнь ее сестры, внешне безмятежная, благополучная и отмеченная преуспеянием, на самом деле представляла собой длинный список того, в чем судьба обманула ее ожидания и по большому счету, и в мелочах. Хоуп видела ее нервозность, ее непримиренность с такой судьбой и то, что бесконечные компромиссы, на которые ей приходилось идти, чтобы жить по-прежнему, с годами делали Фей все жестче и жестче. Для Фей течение времени означало только все нарастающее, все плотнее смыкающееся вокруг нее неправдоподобие того, что жизнь ее станет другой; только то, что альтернативы ее нынешнему существованию, пусть самые незначительные и надуманные, неуклонно уходят в небытие, не став достоянием опыта.
Хоуп испытывала жалось к Фей, утопающей в зыбучих песках благоразумия, умеренности и пристойности, но она знала, что именно эту эмоцию, именно сострадание к Фей, она никогда не сможет выразить. Фей скорее умрет, чем стерпит жалость Хоуп. Мир не мог быть устроен таким образом, это неправильно: единственное, ради чего стоило смиряться с подобной скукой, с предопределенностью и притворством, это ради того, чтобы Фей могла пожалеть Хоуп. Но не наоборот, никоим образом. Поэтому Хоуп ничего не сказала, и Фей могла чувствовать себя в относительной безопасности немного дольше.