— Почему в ателье опять работают? Почему опять расстелили ковры и развесили шторы? Маман это не понравится, — сердито буркнула Марихен. — Она терпеть не может ткани. Они раздражают легкие.
— Маман теперь может отдохнуть.
— Но она жива.
— Конечно.
— В ателье.
— Нет! — Глаза долу, носы вверх. — У Господа на небесах!
* * *
Однажды летом, под вечер, тетушки, точно забитые откормленные гусыни, лежали на прибрежном лугу. Безмятежно похрапывали, а кончики крыльев чепцов легонько соприкасались. Папá сидел на террасе, положив ладони на подлокотники плетеного кресла; от искривленного столбика пепла его сигары к небу тянулась ниточка дыма. Луиза, измученная стряпней, уснула за кухонным столом. Кругом не шелохнет, все замерло — и тростинки, и листва. Даже птицы умолкли. Марихен села на свой любимый камень, облокотилась на колени, подперла голову ладошкой. Как доигравшая пластинка, что с хриплым шорохом продолжает крутиться на граммофоне, день не двигался с места, и Марихен, совсем одна, все сидела и сидела на камне. Сидела, размышляла, а поскольку ничего, ну совершенно ничего не происходило, ее вконец одолела скука. Ля-ля-ля, ля-ля-ля. Почему брат у нее такой ужасно старый? Это же просто бессовестно! У других есть братья и сестры, с которыми можно играть. А у нее нет. Брат приезжал сюда редко; они едва знали друг друга, и если ей хотелось выяснить, как он выглядит, то приходилось рассматривать в маменькином книжном шкафу фотографии в рамках из свиной кожи, расставленные среди классиков, точно иконы. Брат на первом причастии, с крестильной свечой; как служка-министрант с кадилом; как монастырский воспитанник в сутане. Лицо, похожее на облатку, глаза прячутся за стеклами очков, все более толстыми.
Она все сидела там, облокотясь на колено, подперев подбородок ладошкой, а листья уже опадали, на горах лежал первый снег, и туман рассеивался только к полудню. Тетушки стояли на берегу и пели песню джунглей. Завтра или послезавтра они уедут в свою миссию, и ни одна не желала сказать Марихен, когда они вернутся. Внезапно на траву надвинулась тень. Ангел-хранитель? Нет, это папá. Она вскочила. За лето он стал меньше ростом — или она сильно выросла? Минуту-другую оба прислушивались к трехголосому напеву. Потом папá покачал головой и сказал:
— Кто их поймет, этих сестер! Жизнь во имя Господа, так они твердят. А чем они занимаются в Африке? Записывают нотами песни джунглей и поют!
— Все равно это красиво, — сказала Марихен.
— О маман они говорили?
— Уходи! — вдруг закричала она. — Оставь меня одну!
И в слезах убежала в дом.
* * *
В мансарде была комнатушка без штор, без ковра. Мария любила забираться туда. Когда смеялась, смех отдавался эхом, когда танцевала, половицы поскрипывали. Под кроватью лежал большой старый чемодан — с латунными уголками, с потемневшей кожаной ручкой. А вблизи можно было учуять сокрытые в нем таинственные миры — пыль проселочных дорог и креозотовый запах далеких железнодорожных станций. Однажды сентябрьским вечером она рискнула отпереть оба замка. И как раз хотела откинуть крышку, когда в дверях появился папá. Он не стал ее ругать. Только усмехнулся и сказал:
— Коли твоим пальчикам хватило силы отпереть чемодан, значит, и на фортепиано играть сможешь.
— Нет, не надо. Пожалуйста, — тихонько запротестовала Мария.
В ателье она не заходила, но частенько подкрадывалась к двери и слушала. Снова стрекотали зингеровские машинки, пыхал паром утюг, щелкали ножницы; в чугунной печке брызгал искрами огонь, и, как раньше, в ту пору, когда ателье еще не закрывали, по всему дому пахло смазкой от мотальной машины. Но Марихен твердо верила, что маман по-прежнему жива. Сидит у окна в старом кресле, и алые капли кровавым сердцем расплываются на белой блузке…
— Нет, — закричала она, — не надо!
Слишком поздно. Папá подхватил ее на руки и, хотя она отчаянно отбивалась, колотила его, царапала, кусала, понес вниз, в ателье. Пронзительный крик гулко разнесся в высоких стенах. Папá усадил ее на высокий круглый табурет. Ноги Марихен беспомощно болтались в пустоте, и лишь мало-помалу до нее дошло, что она сидит на круглом, мягком кожаном табурете перед фортепиано.
— Успокойся, — сказал папá, — хорошенько успокойся.
— Если маман умрет, то попадет в ад…
— Глупости!
— Нет, не глупости. В подвале она спрятала свое седло. А из сапожек торчат плетки. Раньше она жила грешно.
— Послушай, дитя мое, — строго сказал папá, — маман умерла. Это очень, очень печально. Но тебе незачем о ней тревожиться. Умершие продолжают жить в историях, а не в аду, понятно?
Марихен тряхнула косичками. Потом прошептала:
— Я просто не верю.
— Чему не веришь?
— Что она умерла.
— Да послушай ты меня, упрямица!
— Сегодня утром Луиза кипятила окровавленные тряпицы.
— Тебе наверняка пригрезилось.
— Нет, я видела! За ночь маман все укашляла, и платки, и тряпицы. Пена в большом баке была красная.
— Не от платков маман.
— От платков!
— Нет!
Некоторое время оба молчали. Папá посасывал сигару, выпустил дым и наконец сказал:
— Луиза, наверно, варила ягоды. Малину. Самое время готовить малиновое варенье. Ты любишь малину?
— Раньше любила. Когда была маленькая. А теперь не люблю.
— Понятно.
Зал понемногу наполнялся пряным дымом гаваны, а Марихен прикидывала, не слезть ли с табурета и не убежать ли.
— А ты знаешь, — вдруг сказал папá, — что нашла там, в мансарде?
— Чемодан.
— Да, красоточка моя, старый, тяжелый чемодан. Наша фамилия — Кац. Светящиеся буквы, что стоят у нас на крыше, это она и есть. Шелковый Кац, дедушка твой, написал нашу фамилию среди звезд, а его отец, твой прадедушка, пришел сюда, на этот берег, с чемоданом, который ты давеча отперла. Он был человек набожный, носил бороду, похожую на хвост кометы. Однажды он запрокинул голову, поднял бороду к небу, и звезды сказали ему: ступай на запад, Кац, все время на запад! И твой прадедушка отправился в путь, потащил чемодан на запад, шел, не сворачивая, на запад. Ласточки стремительно пронзали глубины розоватого неба, а в телеграфных проводах, что служили ему путеводной нитью, гудел ветер…
Папá тихонько засвистел.
Марихен нажала на клавишу.
Он подражал ветру, а она пыталась отыскать на клавишах нужный тон. Чего проще! — и вот уже ветер загудел в ателье, превращая его в земной простор, где некогда странствовал прадедушка.
— Отлично, — похвалил папá, — у тебя получается!