«Ma chère maman,
[11]
— гласило первое письмо, — за каждым столом нас восемь человек. Семеро получают достаточно еды, а восьмой всегда остается ни с чем, как правило один и тот же. Мы зовем его „гереро“, по названию племени, которое немцы морили голодом в пустыне Намиб. Такому гереро, конечно, приходится тяжко, часто его мучает голод, и требуется огромное смирение, чтобы увидеть в этом испытание, ниспосланное нам Спасителем…»
Вот оно что, это письма из монастырской школы! Видно, брат тогда чуть не умер от тоски по дому, и ей ужасно хотелось ответить, что она очень сочувствует ему, голодающему брату-гереро, и благодарит Бога, что сейчас он живет в ковчеге, а не в монастырской школе. Прочитав эту связку писем, она тотчас снова взялась за поиски и, благодаря определенному жизненному опыту, приобретенному через книги, кое-что нашла. Дамы обычно прячут свои секреты в бельевом шкафу, господа — в ящике письменного стола. Мария дрожала от волнения. Знак жизни от милой усопшей! Синие буквы, красивый почерк маман! Она опять поместила запретное сокровище под лавочкой в беседке, спрятала среди садового инвентаря, а после уроков сразу пришла туда, улеглась в шезлонг и погрузилась в письма, которые маман присылала папá из санатория.
Увы, исписанные с обеих сторон, обкашлянные листки сообщали только о растерянных врачах, о бессмысленных курсах лечения, о мучительных анализах крови и о неком прелате, который в христианском смирении медленно угасал. Санаторий располагался в горах, постоянно шел снег, и голова прелата все глубже утопала в подушках. В течение зимы его нос стал узким, пожелтел, заострился, а в начале июля — золотой перстень-печатка сам собой соскользнул с костлявого пальца прелата — читательница не выдержала. Уф-ф! Невыносимо!
«Мой дорогой, — писала маман в следующем письме, — ты даже представить себе не можешь, как я рада, что завтра ты привезешь ко мне нашего сына! Как договорились по телефону: в три часа дня, на станции!»
Значит, брату, одиннадцатилетнему монастырскому воспитаннику, разрешили провести каникулы вместе с маман! Мария сразу заметила, что это лето явно прошло для обоих прекрасно, было, пожалуй, лучшим в их жизни, ведь остальные письма бегло сообщали, что наконец все хорошо, мать и сын обрели друг друга. По утрам они лежали на балконе в шезлонгах, смотрели на снежные вершины и спрашивали себя, какой святой поможет им переманить папá от Ветхого Завета к Новому. Обедали они в великолепной столовой, а под вечер, если небо над котловиной раскидывалось голубым шелковым куполом, рука об руку гуляли, шли к церквушке, которая, точно корабль, плавала на альпийской лужайке, под звон коровьих и козьих колокольцев. Какая красивая, счастливая пара! Волосы у монастырского воспитанника были подстрижены по-монашески, в рамочку, на носу — очки с толстыми круглыми стеклами. Сама же маман, как она писала, благодаря здоровому горному воздуху превратилась в бодрую веселую девушку и порхала по альпийским лугам в белом шелковом платье, в белых перчатках до локтя, под кружевным зонтиком…
Мария испуганно вздрогнула.
В замерзшей листве шуршали шаги, все ближе.
Она лежала в шезлонге, как чахоточная, кутаясь в одеяла.
— Внезапный каприз, — смущенно сказала она, — хотелось до зимы еще разок побыть в беседке, полюбоваться природой, последними астрами… Можно спросить тебя кое о чем, папá?
— Конечно, ты же знаешь.
— Вчера ты допоздна совещался с Арбенцем.
— Надо было кое-что обсудить, — резко ответил он.
— Новую коллекцию?
— Впредь будешь после обеда сидеть дома! — вдруг выкрикнул папá. — Чтоб я тебя здесь больше не видел! Это приказ, мадемуазель! Ты огорчаешь меня! Я этого не заслужил!
Она беспомощно смотрела на него.
— Я же понимаю, что происходит, девочка моя. Из-за меня эти идиоты тебя чураются.
Папá, шурша листьями, пошел прочь, а она еще долго стояла, неподвижная, как деревянная лошадка, позабытая на круглом, усыпанном опавшей листвой диске карусели. В камышах квакало и крякало, клубы тумана густели, а потом вдруг стало темно…
Фамилия!
Светящаяся надпись!
Бог ты мой, папá выключил имя на крыше виллы, благородное имя Кац!
Спотыкаясь она помчалась по прибрежной лужайке, распахнула дверь ателье — и отпрянула. Ну и жарища! Чугунная печка гудела вовсю, стекла запотели, пахло дымом и гарью. Арбенц, без пиджака и воротничка, сидел на корточках перед раскаленной топкой, которая жадно поглощала стопки бумаги. Опустошив очередной скоросшиватель, он бросал его в громоздившуюся рядом кучу, содержимое отправлял в огонь и нарукавником утирал потный лоб. Мария не посмела ему мешать. Отошла к окну, приоткрыла створку — ах, как хорошо! Вон там, у балюстрады балкона, много лет назад стоял великий Шелковый Кац, ее дедушка. Его творения славились на весь мир. Танцевали на русских свадьбах, посещали в Аскоте скачки, а в Вене — премьеры «Бургтеатра». Он пронес имя Кац далеко на восток, в безбрежные земные просторы, и, говорят, иные дамы по шороху бального платья узнавали, что вышло оно из ателье Каца…
Сейчас шуршало и потрескивало в печи. Брат оказался прав. Сложившаяся за десятилетия картотека — окружности груди у дам, длина ног у господ — канула в огонь. Когда Мария обернулась, пальто и котелок, вот только что висевшие на вешалке, исчезли. Она вышла в переднюю, где ухмылялся фарфоровый арап, приоткрыла дверь и в щелку увидела Арбенца, который спешил прочь — только полы пальто разлетались. Как старая ворона, подумала она, и Арбенц правда оторвался от земли и с тоскливым карканьем, быстро замиравшим вдали, полетел прочь по туманной вязовой аллее.
Ворона оставила чистый стол: линейка, семь остро отточенных карандашей, плотно завинченная чернильница, начищенные перья, шеренга штемпелей и пресс-папье для промокания влажных красных циферок. Швейные машинки накрыты футлярами, шкафы освобождены, но на чертежной доске у высокого окна Мария обнаружила фантастический набросок. Должно быть, его сделал папá и предназначал для вечернего платья молодой дамы: подводный мир, где стилизованные дельфины несли русалок с волнистыми волосами сквозь леса вьющихся растений.
Ее наверняка ждут в доме, но Марию вдруг охватила усталость — нужно немножко отдохнуть. Она улеглась на зеленое сукно большого портновского стола, зажала ладошки между колен и стала слушать гул печи. Мало-помалу он затихал, жар угасал. Некогда знаменитое на весь мир ателье будет теперь спать глубоким, честно заслуженным сном, и, наверно, ей, последней из Кацев, можно тоже чуток поспать за компанию. В вышине, среди звезд, стояли погасшие буквы. Земля сделалась безымянной.
Предки
Жил-был чемодан, старый, тяжелый. Родом из Галиции, самой нищей среди коронных земель венского императора; он содержал в себе все имущество странника, который его нес: ножницы, кларнет, божественные книги и молитвенные ремни. Шагали они по земным просторам, странник и его чемодан, зимой скользили по льду, летом взбирались на холмы, чтобы послушать жалобы ветра, восхититься кульбитами жаворонков в вышине, а ночами полюбоваться мерцанием Млечного Пути. Перелезали через полосатые черно-зеленые пограничные шлагбаумы, а если опасались заплутать в лесу степных трав, то следовали за телеграфными проводами, что прорезали небо словно линейки нотного стана. Дороги терялись в жаре, дождевых шквалах и снежной круговерти, но, когда далеко на горизонте садилось солнце, латунные уголки чемодана взблескивали, напоминая усталому, измученному путнику, обмотавшему тряпками стертые в кровь ноги, о его мечте, о золотом Западе.