И в чем мне, скажите на милость, признаваться — в «похотливых деяниях»? Разве обоняние можно назвать деянием? Кто дышит — тот обоняет, никакой это не грех, ни тяжкий, ни мелкий. В «похотливых помыслах»? Они, конечно, больше похожи на грех, но разве это похоть — поддаться власти нежного, сизо-серого полумрака под этими маленькими ходячими шатрами? Разве похоть — желание расслышать в тихом шуршании чулок какие-то сладостные призывы?
Косые лучи вечернего солнца разрезали синевато-сумрачный центральный неф, как праздничный пирог, на части. Откуда-то струился сладковатый запах увядших цветов и ладана, смешавшийся с кисловатым запахом пота бедных молельщиков перед «гротом» Мадонны. Время от времени тяжелая дверь с тихим скрипом отворялась, внутрь на секунду залетали смех и тарахтенье проезжающих мимо автомобилей, дверь закрывалась с глухим стуком, и в церкви вновь воцарялась тишина. Перед исповедальней торчало с полдюжины старых набожных ворон. Вот кому хорошо! Эти точно знают свои грехи: злословие, недоброжелательство, зависть, жадность, злоба — все их грехи расписаны в катехизисе как по нотам, коротко и ясно. Признался, покаялся — получи прощение. Одна за другой они проворно загружались в исповедальню и через пару минут уже скакали прочь. Очередь опять дошла до меня. Но что я должен был сказать? Ваше преподобие, у меня есть нос, и поэтому я не могу не вдыхать аромат женщин? Или начать с моей должности и признаться духовнику: мол, с некоторых пор я живу с греховным сознанием того, что мне нравятся толстые задницы, полные, крепкие попы, растягивающие юбки и придающие им сходство с шатрами? А может, чтобы получить абсолюцию, мне следует сказать: «Ваше преподобие, так же как я сейчас стою перед вами на коленях, я день за днем стою на коленях перед дверью всемирно известной библиотеки, надевая на ноги посетительниц войлочные лапти, и время от времени закатываю вверх глаза и заглядываю им под юбки, и был бы вам премного благодарен, если бы вы наконец объяснили мне, что же меня там так привлекает, что притягивает меня как магнит?»
Нет. Здесь мне никто ничего не объяснит. Только что башенные часы пробили четверть шестого; если я потороплюсь, то еще поспею к Вечерней Красавице. И я бросаюсь прочь из церкви, мчусь по лестнице, перепрыгивая по две-три ступеньки, бегу запыхавшись по коридору, дергаю за шнур звонка, пролетаю мимо старца швейцара, прямо к своему рабочему месту. Я поспел как раз вовремя — вот она приближается, невесомая, легконогая, все ближе, все красивее. И сегодня, моя дорогая, мне наконец удастся немного приподнять башмак, — не слишком высоко, но так, чтобы ваша ножка непроизвольно согнулась в колене; не очень заметно, но так, чтобы подол вашей юбки соскользнул с колена, — не очень далеко, но так, чтобы я, затаив дыхание, мог нырнуть в ваш шатер, распахнуть глаза и…
19
Туман. Потом немного проясняется, над серыми холмами плавает маслянистое солнце, и вдове портного Каца, путешествующей со своими семерыми детьми и всем домашним скарбом, то и дело приходится утирать пот. Старший сын, Йозеф, тащит тележку, на которой среди корзин и узлов трясутся его братья и сестры. Когда дорога идет в гору, мать толкает тележку сзади.
— Быстрее! — кричит она, наклонив голову и упершись руками в задний борт. — Давай, тащи!
Дорога ведет от одного холма к другому, и за каждым холмом, увенчанным ореховым деревом, в туманной низине, кажется, лежит одна и та же деревня с белой церквушкой и утопающими в герани крестьянскими домами — каждый раз одна и та же колокольня, одни и те же дома с геранью на окнах. Доберутся ли они вообще когда — нибудь до места?
Когда они спрашивали, далеко ли еще до равнины, крестьяне качали головой, кое — кто чертыхался, мол, пропади она пропадом! Лишь какой-то коммивояжер с медицинским саквояжем, в котором позвякивали склянки с каплями и тинктурами, указал саквояжем на север, в сторону гор. I)je же там может быть равнина?
Однажды утром мать не выдержала и разрыдалась. Было опять туманно и душно. И тут произошло чудо. Йозеф, который не мог больше слышать всхлипывания матери, схватил случайного прохожего, какую — то серую безликую фигуру, за рукав и спросил, где тут равнина. Прохожий показал пальцем на густые, холодные желтовато — серые клубы тумана:
— Тут. Она самая и есть.
Ни домов, ни деревьев, ни даже кустарников. Раскисшая дорога ведет через зыбкие мостки, связанные вместе жерди, соединяющие болотные кочки. Под мостками булькает и хлюпает, повсюду вода, покрытая щетиной осоки и камыша, и над всем этим — туман. Это и в самом деле была Линтская равнина, получившая свое название от реки Линт. Мать опять расплакалась, на этот раз от радости. Наконец-то добрались! Йозеф представлял себе все иначе — больше, просторней, красивей. Когда туман рассеялся, он увидел, что равнина — это всего лишь полоска заболоченной земли, перерезанной прямым как струна каналом, между двумя параллельными рядами гор, без неба, без деревьев. Но для матери это была равнина, о которой так часто рассказывал отец, и потому она решила остаться здесь с детьми.
Они жили в хижине торфяника у подножия насыпной дамбы. Какая-то железно — дорожно-строительная компания пыталась проложить здесь рельсы, но строительство в конце концов заглохло, как и все, что тут делалось и затевалось, — его засосало болото. Чтобы прокормить себя и детей, мать занялась шитьем. В ловкости и умении ей, конечно, трудно было сравниться с мужем, однако она много раз (багровея от злости) слышала, как он нахваливает клиентам свой товар, и теперь с успехом подражала ему — да еще с каким успехом! Язык у нее был подвешен куда лучше.
— Эти теплые нарукавники навсегда избавят вас от ревматизма и подагры! — храбро заявляла она. — А это белье — о-ля-ля! Оно не только греет почки, мсье, оно возвращает силу молодости. Но только, чур, никому не рассказывать об этом!..
Летом небо становилось в мелкую крапинку: мириады комаров наполняли все вокруг жужжанием и облепляли все живое и неживое: людей, собак, дома. Кац, направляясь по деревянным мосткам к очередному клиенту, уподоблялась шагающей, злобно жужжащей туче насекомых, а черный гудящий ком, катившийся за ней следом, мог быть ее младшим сыном или увязавшейся за ней собакой — трудно было разобрать. Одна казнь египетская сменяла другую: летом комары, осенью туман; а болото, эта зловонная, тухлая жижа, из которой то и дело слышались отчаянные крики о помощи, далекие или близкие! То какой-нибудь путник сбивался с пути, то местный житель блуждал, как тень, в этом белом, зачумленном мраке. И никому и в голову не приходило поспешить им на помощь: это было не только опасно, но и бессмысленно — здесь невозможно было отличить человека от призрака.
Крики становились все тише и тише; наконец они обрывались, и вновь воцарялась тишина. Ни щебета птиц, ни кваканья лягушек — ничего. Только туман. Без конца и без края — как Россия, сказал однажды отец. И вот Линтская равнина тоже стала бескрайней, как Россия. Туман рассеялся, горы подступили ближе, но равнина казалась такой же необъятной, как та далекая страна, которую Зендер Кац покинул много лет назад.
Йозеф Кац, старший сын Зендера, стоял на дамбе, держа на руках младшего брата, остальные братья и сестры сгрудились вокруг него и молча, без всякой надежды смотрели, как взрослые тыкали шестами в болото вдоль деревянных мостков. Время от времени они вытаскивали что-то из воды, но все, не исключая и самих каценят, знали, что поиски напрасны. Они никогда не найдут мать.