Еще на перроне, последнем плоском клочке земли, она брала меня за руку, и через минуту мы уже шагали в гору неспешным размеренным альпинистским шагом по маленьким, напоминающим ущелья долинам, оглашаемым пенным шелестом студеных ручьев.
— Что ты видишь там, наверху?
— Дом, на котором что-то написано.
— Recte dicis, — хвалила она.
Я еще ребенком заметил, что фройляйн доставляет определенное удовольствие указывать мне на вывески трактиров. Здесь, у себя на родине, она понимала все, даже буквы.
Если я, цитируя дядюшку, скажу, что Аппенцель был тогда, в середине пятидесятых годов двадцатого столетия, самой далекой из всех планет, замкнутым, погруженным в тишину меж высоких скал миром, это не будет преувеличением. Почти недосягаемые для радиоволн, не говоря уже о телевидении, местные жители, чуть ли не с ледникового периода дергавшие здесь за дойки своих коров или рассиживавшие в низких горницах, поголовно состояли друг с другом в более или менее близком родстве и сохраняли все свое своеобразие, все свои вековые привычки и причуды, доставшиеся им по наследству от предков. Одни носили фамилию Брогер, другие Манзер, а те немногие, что селились выше границы лесов, — Штарк. Работы у них было не много, так как плоды их труда — круги сыра и свиньи — вызревали сами собой, и потому они коротали свои дни в «домах с надписью», то есть в трактирах, чаще всего в молчании, в страхе Божьем и покорности судьбе. «Переменчива погода, но не алпенцелец», — говорили они. Нет, это не преувеличение, а самая что ни на есть чистая правда: на каждом холме, на каждой высоте, на каждой вершине стоял «дом с надписью», и поскольку все они были обращены к самой высокой вершине, к Сентису, встающему из дымки, как запорошенный снегом собор, то и носили одно и то же гордое имя: «Вид на Сентис».
Мимо «домов с надписью» не следует проходить, не заглянув хоть на минутку внутрь, говорила фройляйн Штарк, и мы входили, садились за столик и выпивали по стаканчику, она ликера, а я виви-колы, под неотрывными бычьими взглядами посетителей. Хозяин никогда не здоровался и не прощался, и всякий раз, покинув очередной «Вид на Сентис» и после долгого марша по холодному и сырому ущелью добравшись до следующего «Вида на Сентис», я испытывал такое чувство, как будто мы вернулись в исходный пункт, в предыдущий «Вид на Сентис».
Странная история! На каждой высоте нас ожидал тот же самый трактир — «Вид на Сентис», и в каждом «Виде на Сентис» маячили сквозь синеватый табачный дым те же глаза-пуговицы, с одним и тем же неослабевающим любопытством наблюдавшие, как мы пьем ликер и виви-колу. Bref: мы поднимались все выше, оставаясь, однако, на месте, только перебирались в следующий «Вид на Сентис», где нас встречали одни и те же глаза-пуговицы и одни и те же трубки, торчащие из уголков рта. Фройляйн Штарк же, словно задавшись целью противопоставить этой аппенцельской одинаковости полную противоположность, с каждым «Видом на Сентис» становилась все веселей: фройляйн Штарк в первом «Виде на Сентис» и фройляйн Штарк в последнем «Виде на Сентис» отличались друг от друга как день и ночь — первая была молчалива, вторая кипела энергией и весельем, причем эта вторая, которая мне, конечно же, нравилась гораздо больше, угощала присутствующих водкой даже тогда, когда никто из них не утруждал себя тем, чтобы вынуть трубку изо рта и поблагодарить за угощение.
— Эй, nepos, bibiamus!
[20]
— задорно восклицала она. — Пропустим-ка еще по одному!
Однажды осенью — мне тогда было шесть или семь лет, и я к тому времени уже недели две гостил у дядюшки-мы шли с ней от «Вида» к «Виду». Она уже вкусила шестую или седьмую рюмку ликера и готова была повернуть обратно, но вдруг решила перед ночевкой подняться еще на одну высоту. Там, сказала она, хихикая, мы, возможно, встретим одного ее знакомого по фамилии Брогер. И мы вновь полезли в гору. Подъем становился все круче, пропасть все страшнее. Ще тут жить какому-то Брогеру? Мы карабкались по мокрым, скользким камням все выше и выше, сумерки сгущались, было холодно. Туман клубился вдоль отвесных стен ущелья, здесь поднимаясь вверх, там, наоборот, сползая в безд ну, где оседал в растрепанных грозами соснах, как на решетке шлюза. Старая, по — аппенцельски любопытная горная сорока отстала от нас, осталась далеко внизу; небо тоже отстало, медленно сползло вместе с туманом, просеялось сквозь решетку сосен…
И потом вдруг — это чудо! Над нами внезапно вспыхнуло ослепительным блеском новое небо, бесконечно далекое и невероятно синее; сияли ледяные вершины, горели пред сумрачным огнем снежные поля.
— Смотри, малыш! — ликовала фройляйн Штарк. — Вон та вершина — там сидит Брогер!
Она была права. На выступе скалы, к которой вел наш путь, над острыми каменными клыками, напоминающими зубчатый хребет огромного сказочного дракона, виднелась раскрашенная яркими, веселыми красками деревянная хижина. Фройляйн Штарк рассмеялась от радости, я помахал рукой в сторону хижины, и мы со свежими силами приступили к последнему, далеко не безопасному подъему.
Похоже, кто-то следил за нашим приближением в бинокль: в единственном окошке что-то блеснуло. Но, подойдя ближе, мы увидели, что это вовсе не бинокль, приближающий объект наблюдения, а все тот же бычий взгляд двух стеклянных пуговиц, наоборот, удаляющий предметы — какой-то аппенцелец, ничем не отличавшийся от своих земляков, с недоверием смотрел на нас. Ни приветствия, ни звука. Маленький человечек сидел в своей будочке-киоске; его лицо, из которого торчала неизменная трубка, казалось, было подвешено на крюк, как окорок в мясной лавке. И только когда запыхавшаяся фройляйн Штарк положила на маленький прилавок пять франков, оттуда выскочила рука, проворно сграбастала монету и вновь спряталась в норе, как испуганный зверек.
— Это он? — тихо спросил я.
— Да, это он, Брогер.
Туг мы незаметным рукопожатием попытались предостеречь друг друга от смеха, но, не сдержавшись, дружно расхохотались. Брогер! Брогер!
На лице в окошке не дрогнул ни один мускул. Хозяин вершины молча сидел за своим прилавком и не сводил с нас бычьего взгляда. Фройляйн Штарк это в конце концов надоело, и мы уселись на отшлифованную до блеска каменную ступеньку у подножия креста на самой макушке горы. На ней была ветровка, на мне пелерина. Еще светило солнце, от нагретых за день камней исходило тепло; мы постепенно отдышались и с наслаждением предались созерцанию бесконечного, как океан, неба. В нем виднелось несколько заснеженных островков — самых высоких вершин Альпштайна, но больше в небе не было ничего, кроме фройляйн, меня и кружащих над черным массивным крестом галок.
— Это наша родина, — тихо сказала фройляйн Штарк.
36
Конечно, это странная мысль, согласен, в сущности, бред — то, что хранитель библиотеки запер бумаги, связанные с историей Кацев, а фройляйн Штарк будто бы позаботилась о том, чтобы они одна за другой попадали ко мне в руки! А может, и правда? Может, она действительно считала, что это опасное лекарство излечит меня от каценячьей привычки вынюхивать и высматривать? Может, она думала, что ужасная история гибели фабрики, свидетельницей которой она и сама была, отвлечет меня от этого заколдованного рода и направит мои помыслы в другое русло, ко всем этим праведникам, которые не вынюхивают, не высматривают и вообще не делают ничего, что глубоко оскорбляло бы ее и Божью Матерь?