Мне нравилось быть Ордом, но Кит в этой роли просто не знал себе равных. Когда он был Ордом, а мне доставалась роль Фламбарда — его тайного биографа и секретаря, — мы могли не выходить из ролей столько, сколько занимает путь до Тэддингтон-Лок вверх по реке или до «Миллениум Доум»
[54]
вниз.
Не имело значения, как далеко мы забредали — эти прогулки вдоль берега были для нас единственным спасением, возможностью вырваться из удушливых пределов южного Лондона. Не для нас с Китом были тепличные салоны для успешных и креативных, где высокие ампирные потолки венчались международной атмосферой непрестанного умничанья. Равно как не было нам доступа в разбитые на крышах парки для бомонда, где расхаживали богачи, у которых даже тазовые кости из платины, и где, копируя друг друга, верещали разноцветные попугаи.
Нет, мы ограничивались горизонталью. В нашем городе пыльных парков вокруг небольших клочков земли были разбросаны постройки тридцатых, вдоль более длинных лоскутов — строения пятидесятых, а здания шестидесятых, семидесятых и восьмидесятых громоздились, по сути, на территории самих парков. Дегенеративные парки с ничтожными признаками водоемов и хромыми, недоношенными аркадами. Викторианские парки с их полинявшим имперским великолепием и некогда экзотическими насаждениями, воспроизводящими черты захудалой торговли с былыми доминионами. На территории Воксхолл-парка, который особенно возлюбили уличные алкаши, находился жалкий рядок миниатюрных домишек — биржа, церковь, кинотеатр, — которые были грубо, но прочно отделаны бетоном с ошметками водоэмульсионной краски. Правда, во время нашего второго прогулочного сезона я как-то обнаружил, что эти сооружения подверглись мелкому вандализму: церковный шпиль погнут, крыша биржи проломана, на фасаде кинотеатра — огромное граффити. Само собой, это ничто по сравнению с проделками Орда, в две тысячи тридцать третьем году (а потом еще раз в две тысячи сорок седьмом) наблюдавшего, как илистая пойма Дхалесвари превратилась в лаву, когда его боевые реактивные вертолеты разнесли трущобы в Дакке. Сущие пустяки.
Как и для многих прочих, предлогом для наших прогулок по парку была Дина, безумная далматинка Кита. Никто честно и откровенно не хочет признаться в том, что он просто любит лондонские парки, поэтому тысячи людей традиционно ссылаются на алиби в виде собаки. Некоторые заходят так далеко, что заводят детей, дабы оправдать собственное безделье детским катанием на качелях или кормлением уток. У Орда имелась масса колкостей по поводу собак. Его собственная помесь, генномодифицированный южноафриканский риджбек-пудель, дожил, в пересчете на человеческий возраст, до пятидесяти семи и загрыз примерно столько же народу. Орд носил Робена на руках и, после того как этот волкодав подох, стал особенно циничен по отношению к тварям, считая их не более, чем полезными паразитами.
— Разве не дико, — говорил Кит, будучи Ордом, — что вы, двое с виду умных взрослых мужиков дошли до того, что не всякому собачнику удается! При отсутствии мало-мальских средств к существованию, ощутимой выгоды, да пусть даже полезных связей, вы стали жертвами паразитической свинки! Чтобы освободить вас от этого ошейника, необходим полный коллапс социального устройства!
— Возможно… — признал я и, накинув мантию Фламбарда, продолжал: — Орд, судя по всему, ты побывал во многих горячих точках, где твоим собакам была возвращена природная жесткость и их использовали стаями во время травли и тому подобное?
Но Орда так просто голыми руками не возьмешь.
— Собачка обосралась, Фламбард, — огрызнулся он. — Подбери-ка за ней лучше.
Я надел на руку пакет с надписью «Сэйнсбери»
[55]
и сделал все необходимое, размазав жидкие какашки по асфальту. Чем Кит ее кормил?
— Пожалуй, вам двоим стоило стать гомиками и зависать в «Эротических качелях», — съехидничал Орд. — Еще больше затягивает!
Орда волновали бандажи всех видов, хотя он открыто признавал свое полное отсутствие вкуса в этой области. Покинув Воксхолл-парк, мы шли мимо «Эротических качелей» — клуба, который располагался в сводчатой заднице побитого железнодорожного виадука. Пару раз мы заходили внутрь пропустить по глотку, под конец брали «Рэд-булл» с водкой, наблюдая все это время садо-мазо-ягодицы, теревшиеся друг о друга. С нами был оперный критик-бисексуал, который в ожидании появления Жана-Поля Готье
[56]
рассуждал о новеллах Теофиля Готье. Но едва ли имело значение, захаживали мы в «Эротические качели» или нет, — в этом городе и так почти всегда было темно и тесно. Не важно, гуляли мы по Бэтттерси-парку или слонялись возле Электростанции
[57]
и по пустошам на побережье Темзы, — нам никогда не удавалось избавиться от оков нашей собственной клаустрофобии.
Даже в разгар лета казалось, что в небо кто-то брызнул аэрозоль: еле видимая пыль тяжелых металлов сыпалась на нас сверху. Идти по высохшему горнолыжному склону Лаванда-Хилл было все равно, что втискиваться в чужое белье. Трет и жмет во всех местах. Порой, притормаживая в каком-нибудь афро-карибском фаст-фуде перехватить чебурек с мясом и заодно бросить пару ошметков желтого теста в мокрую от дождя, черную пасть Дины, я сам от себя приходил в отчаяние. С чего вдруг я счел необходимым отгородиться от стольких людей, с которыми некогда был близок, дабы очутиться на самой периферии всякой ответственности и обязательств?
Начать с того, что слететь с внешнего круга — проще простого. Не ответить на пару звонков, продинамить пару встреч, и ростки дружбы зачахнут и сгниют на корню. Были, правда, отношения более прочные, требовавшие более упорного невнимания. Отлынивание от свиданий, молчание при встрече, равнодушие к сплетням, неучастие в вечеринках для прозябателей обочиной жизни — на все это могло уйти порядка девяти месяцев. Но конечном счете срабатывало. Был еще узел совсем близких связей, который требовалось разрубить. Выходило, что я обижал тех, кого прежде прижимал к груди, клеветал на тех, кого раньше боготворил, и решительно отказывался узнавать в лицо бывших возлюбленных, встречая их в кондитерском отделе «Сэйнсбери» в районе Найн-Эльмс. Так все и шло, пока не закончилось полной утечкой всего, а на дне остался осадок в виде английской соли.
Разумеется, это было высокомерие, и высокомерие настолько сильное, что я буквально физически ощущал его присутствие внутри. Это было желание отказать другим в своем обществе — до такой степени я чувствовал собственное превосходство. Скрючившись в углу зыбкой груды старых матрасов, служивших мне постелью, и прижав к себе тощие мослы коленей, в те дни я бормотал, словно ребенок, которому еще предстоит познать уязвимость своей анатомии: «Нехорошо… нехорошо…» Я тянул себя за уши, выворачивая ушные хрящи, пока они не начинали хрустеть. Я вытягивал себе веки, оборачивал мошонку вокруг пениса, пока тот не скрывался в ее мохнатых объятьях. Как-то раз, утром средней паршивости, пока я совершал свой ритуал превосходства, моя домовладелица, миссис Бенсон, крикнула мне снизу: «Вам позвонил Кит! Он интересуется, нет ли у вас желания прогуляться».