Долгие минуты голова старика оставалась совершенно неподвижной, потом вздрогнула, послышался еще один мягкий шелест. Опьяненный чувством опасности, Карл постучал сбитыми костяшками пальцев по побелке дверного косяка; голова разве что чуть-чуть покачнулась. Карл на полшага прошел в комнату. Теперь он мог разглядеть впалую стариковскую щеку, ухо — бугорчатый выступ хряща, съеденного временем, а на столике сбоку от кресла лежала телесного цвета пластмассовая пластинка слухового аппарата. Парень захохотал, щелкнул пальцами, повернулся, вломился в ванную и, освободив другую руку, стал отливать по-собачьи.
Днем Дэрмот обыкновенно читал более объемные издания. Предпочтений у него не было. Все, что ему попадалось, вполне годилось к употреблению — он был уже слишком стар, чтобы отравиться. Слишком стар и слишком горд, обозревая со своего двадцатого этажа, как разрушается город. Когда-то он видел десятки — даже больше — других корпусов, но теперь он был один, и корпус тоже остался всего один, как привалившийся к барной стойке небес, затянутых облаками, пьянчужка, чьи кореша уже сровнялись с землей, растеряв остатки человеческого.
Дэрмот читал книги, не заботясь об их содержании. Буквы были странниками, равно как и люди на улице внизу. Течение времени из всего делает вымысел, размышлял он. Когда его семья впервые въехала в этот корпус, обосновавшись в квартире с тремя спальнями на двенадцатом этаже, Дэрмот узнавал в лицо каждого третьего прохожего на улицах в округе, и если даже не помнил чьего-то имени, то точно знал имя его матери, отца или брата. Процесс, в который была замешана и затем восстановлена на новом бетонном остове вся улица — раз-два, разобрали и заново собрали на двести футов выше, — объединил людей узами какого-то более прочного родства. Боже мой, такой-то и такой-то жили в конце той улицы, а такая-то вечно все тащила на себе, а вон те, детишками, все время пробирались на стройку, но даже их выводку досталась тут квартира — теперь они постоянно катаются на лифте, устраивая вечно одни и те же безобразия.
Карл вышел из туалета, проплыл в коридор и протянул руку к дверному замку. Если идти, то теперь, оставаться едва ли возможно. И все же… все же… снаружи могло быть что угодно, чего лучше поостеречься, готовая петля, в которую он долгие годы все больше и больше залезал. Почему не остаться, почему? Они схватят его за шкирку и швырнут на крыши гаражей в конце огороженного поля, а затем поднимут опять. Вынут осколки стекла из кожи щек и запихнут в глаза. Один будет держать за ноги, пока другой размахнется для удара.
Что ждало Карла снаружи? Всего-навсего взбучка, избиение, возможно, даже до смерти. Так вышло. Если он выживет, в награду ему достанется только бесплатная порция новых остервенелых пинков. Ну да, еще девица с растрепанными косами и искусственным загаром; удивительно симпатичная, что ни слово, то матом, но привлекательная. В том-то и беда, потому как эта девка, Доун, просто использовала Карла, точно камешек, по которому можно было перескочить через последний приток реки под названием Сдержанность. Он слишком хорошо знал, где окажется блестящий мысок ее ботинка в следующий момент: на одном из этих ублюдков, а то и на самом Тухлой Кишке.
Карл задумался. Пока он заперт в квартире старика, есть возможность поразмышлять обо всем, на что прежде у него не находилось времени за весь дневной цикл, когда он ширялся, дрался и трахался. Неужели эта мутотень — спор вокруг награбленного из ломбарда в центре города — действительно была связана с Доун? Что, если и впрямь Кривая Кишка дал Карлу по репе, чтобы потом просто убрать его с дороги? Зацикливаться на этом не имело смысла, но что ему оставалось? Подумать о тех, кому будет его не хватать, пытаясь отыскать в их жизнях то место, которое отводилось ему?
Карл помнил, что номер квартиры был не то 161, не то 162. Он достаточно хорошо знал корпус, так как его мать была временной жиличкой в аналогичном доме на другом конце города. «Жиличка» — от этого слова просто воротило. Она не вела учетной книги, не занималась общественной работой, а была по-военному суровой, простой женщиной. Прошмандовка. Она обитала в грязном углу, на верхотуре бетонного эскарпа, вместе с праздной оравой себе подобных. Девочки, которым было хорошо за сорок и которые чавкали и причмокивали за едой. Девочки, которые принимали визитеров — мальчиков с не самыми чистыми помыслами — в любое время дня и ночи: беспорядочные страсти искажают время. Девочки, которые к двадцати пяти годам уже вовсю набивали резину, используя ее по нескольку раз, после чего швыряли вконец отработанные средства на переполненные колесные мусорные ящики. За латексный кулек, полный человеческих зачатков, получаешь бумажную упаковку, которая вполовину сократит твою человеческую сущность. Какая аккуратность.
Да, Карл имел представление о том корпусе, но он заходил туда всего лишь за случайной подачкой или чтобы обменяться парой грубостей с мамашей. Она для него не существовала, грязная корова, принимавшая любого встречного, даже придурков-иммигрантов, которые хлынули в дом, точно грязные притоки реки, превратившейся в помойную канаву. Даже этих. В пустой спальне Карл почувствовал железистый вкус желчи, подступившей к горлу. Должно быть, вы решили, что он, не зная ничего иного, давно привык к этому, — отнюдь.
Дэрмот помнил, как они с матерью ходили в ломбард, чтобы она выкупила свою брошку. Это было мрачное, но потрясающее место; он запомнил дешевый золотой сервиз в потрепанной деревянной коробке. Сколько ему тогда было — года четыре, может, пять? Еще перед войной. В тот день его мать была счастлива, но она сделала все, чтобы Дэрмот осознал: есть другие люди, которым повезло гораздо меньше. Она рассказала ему, что каждое колечко за стеклом витрины — чья-то горькая притча, чья-то ниточка счастья, которую с легкостью переплавили в скорбь. И на протяжении всей своей жизни, каждый раз проходя мимо ломбарда, Дэрмот слышал всхлипы невыкупленных обещаний, доносившиеся из-за стекла.
Да-да, все жители этого корпуса знали друг друга. Автобусные экскурсии, сеансы игры в вист, а долгими летними вечерами мужчины в рубашках с длинными рукавами и дамы в хлопчатых платьях выходили на порог своего общего дома и, стоя на вымощенном камешками крыльце, курили и беседовали. Им хорошо жилось вместе, или так только казалось. Но теперь Дэрмот понимал, что на самом деле за той общиной присматривало добрососедское око, пока вокруг царили разброд и шатание. Когда они въехали, детям было одиннадцать и девять, соответственно. Семьям с детьми помоложе определили первые четыре этажа. Но даже при этом Дэрмот считал, что его дети росли со всеми вместе, пока не повзрослели. Когда они вселились, он был в самом расцвете, полон энергии и оптимизма. И он не ошибался — несмотря на свое тщеславие, — полагая, что окрестные жены находят его привлекательным.
Их квартира на двенадцатом этаже выходила на противоположную сторону — оттуда начинались парк и предместья. Он так же сидел там у окна — продолговатого экрана вроде этого, только показывали тематические фильмы — и смотрел, как молодая женщина, с которой у него был роман, шла, толкая перед собой коляску по гаревой дорожке на фоне кипучей зелени. Мысленным взором он и теперь видел каждое движение ее тяжелой груди, покачивающийся между плеч поток карамельных волос. Помнил, как целиком зарывался в них, в этот густой пучок эмоций — страха, страсти, раскаяния. Драма, что разыгрывается на мощеной сцене перед корпусом, обычная и неизменная вставка, присутствующая в любом действии, в ее долгой и мрачной тени регулярно меркнут сотни, а то и тысячи судеб.