В номере он присел к письменному столу, открыл папку с номерами телефонов, хранившуюся в ящике, и позвонил в ресепшн. Ему ответили, что принимают объявления для газет и кабельных каналов. Бланки на стойке. Что-нибудь еще, господин Розенберг?
— Мне нужен фотограф, — сказал он. — Хороший. И расторопный. Поможете найти такого?
— С нами работает фотограф. Снимает делегации, прогулки, праздники. Подрабатывает у нас. Милый парень.
— Отлично, — сказал Розенберг. — Жду его в холле завтра в десять утра.
По городским меркам номер был прекрасным, но его теснота раздражала Розенберга.
Ему не терпелось выйти на воздух.
Он решил пройтись пешком до Новгородской, оттуда — на Авиационную. Путь его лежал мимо тихих сонных улиц, где когда-то жили Файтлин, его одноклассник, разбившийся, когда перегонял свою первую машину из Тольятти; тетки по матери, две старые девы, казавшиеся в детстве феями добра, англоманки, завещавшие ему квартиру, которую он так и не получил; его учитель живописи и истории средних веков, кумир школы, уехавший одним из первых. Ничего не изменилось в каменном безличье серых домов, в затененности улиц, ставших лабиринтом воспоминаний; но жизнь, к которой предстояло вернуться — кладки стен, вывески на иврите, семисвечники и серебро в полумраке синагог, зной, люди в черных шляпах и допотопных сюртуках, болтающиеся нити талесов, гортанная речь и мраморные облака — не отпускала, заставляя чувствовать себя пришлым.
Двухэтажный, крытый красной черепицей, особняк стоял за кованным забором.
Перед отлетом Розенберг просмотрел о Ходосе все, что было в сети, без мысли разобраться в какофонии измышлений, обличений, лжи и откровенной паранойи, а пытаясь понять, к кому его посылают.
Барон Эдуард Ходос написал двадцать пять книг, обличающих хасидов Хабада, вел с ними войну на моральное уничтожение; призывал создать православную монархию с костяком из казачества. Книги назывались «Топор над Православием» «Пришествие Иуды», «Еврейская рулетка» и «Еврейский удар, или Монолог с петлей на шее» и расходились с невероятной быстротой, как писали в сети. Ходоса приглашали на конференции «для обсуждения проблем мирового сионизма»; памфлеты и газету «Тихий ужас» он печатал за собственный счет и раздавал у входов в метро. Писали, что он владеет потрясающими произведениями искусства, что в молодости сидел, но был оправдан. Он участвовал в реституции синагоги,
[8]
в подвале которой прошли юность и молодость Розенберга, со своей реформистской общиной занял в ней, было, второй этаж, не поделил ее с хасидами Хабада с первого этажа, проиграл им суды, был изгнан и теперь боролся с «иудео-нацистской сектой Хабад» и всей иудейской традицией.
Ходос принял Розенберга в талесе поверх черного тканого халата, в кресле из убранства синагоги, в гостиной, походившей на дирекцию театра. Розенберг сел за обитый кожей стол, без стеснения разглядывая занавес вдоль стены, старинную мебель, столешницу с фотографиями, резные полки, переплеты фолиантов.
Взяв письмо, Ходос, стриженный наголо человек лет шестидесяти, с минуту разглядывал Розенберга.
Потом сказал:
— Так. Розенберг. Наслышан.
Он помахал письмом Хилынейна.
— Правильно делает этот еврей, что не доверяет вашей фашистской почте. Мерзавцы. Спят и видят, как со мной разделаться! Читали против меня молитву «Пульса де-Нура»10! Тебе об этом известно, Розенберг? Тебе рассказывали, кто я такой? О моей борьбе с еврейским фашизмом? Что ты вообще знаешь, Розенберг?
Он углубился в чтение.
Лицо его, задумчивое, непреклонное, хранило отпечаток неистовства, как хранят отпечаток несмиренности и былой ярости лица старых вояк, просветленного отсутствия — лица бородатых ортодоксов, столь ненавидимых Ходосом.
Разглядывая его с легкой усмешкой, Розенберг в который раз почувствовал себя отступником, не способным проникнуться духом еврейства: с Израилем его роднила кровь, с городом — жизнь.
— Что тебе сказал Хильштейн? — спросил Ходос, не отрывая глаз от письма.
— Забрать ответ.
— Я напишу ему, — сказал Ходос.
Теперь он снова смотрел на Розенберга.
— Ты должен понимать, в каком мире живешь, Розенберг, — сказал он. Говорил он негромко, однако, лицо его осветилось так, будто неистовство, отметившее его, разом обрело плоть и голос. — Среди кого ты живешь! Смотри на меня. Я несу Слово и живу без страха. Мои книги — молитвы на освобождение от проклятого ига иудео-нацизма, надругавшегося над Правдой Божьей! Раввины подсунули народам свет иудейской веры вместо Света Истины. Я признаю богоизбранность народа иудейского, раз в нем рожден Сын Божий, чтобы отвратить еврейский народ от бесовства. Я — кровник Спасителя, мстящий его палачам! Моя еврейская месть беспощадна! Ты слышишь меня, Розенберг? Вот ты. Ты, говорят, что-то можешь. Израиль твой дом? Для чего ты живешь? Кто ты?
— Никто, — сказал Розенберг. — Когда-то жил здесь. Ходил в вашу синагогу. Тогда она синагогой не была.
— Она всегда была синагогой.
— Нет, — сказал Розенберг. — Но неважно. Я наведаюсь перед отлетом.
Он поднялся и пошел к двери.
— Погоди, — сказал Ходос.
Он вышел из комнаты и тут же вернулся.
— Возьми, — сказал он Розенбергу — Прочтешь на досуге. — И сунул ему в руки несколько своих брошюр.
— Оставьте себе. Я не читаю на русском. Это еврейские дела, я в них не смыслю, мне они не по уму.
— Ты должен понять, кто ты. И для чего ты живешь, Розенберг! — повысил голос Ходос у него за спиной.
Розенберг неторопливо обернулся, заполнив собой дверной проем. Выражение его лица изменилось. До сих пор он был уверен, что разговаривает с городским сумасшедшим. Он внимательно посмотрел на Ходоса, прежде, чем ответить:
— Да. Было бы неплохо. Жаль, время ушло. С этим надо было заводиться раньше, рав Ходос.
III
Было двадцать минут первого. Полдень был с самом разгаре, солнце в белесой дымке стояло почти отвесно.
Он направился к проспекту, шагая вдоль тени разросшихся лип.
Объявления о съемках были оплачены им на радио и кабельных каналах, в семичасовом блоке. Звонков можно было ждать до полуночи. Как бывало, ближе к полудню ему хотелось выпить, но оставалось дело, которое он откладывал, пока мог, точно вознамерившись разом избыть все, досаждавшее ему годами, и вернулся в город ради этого.