— Береги себя, — сказала мне она и пожала мне руку. — Звони обязательно. И спасибо за письма. Оказывается, есть еще порядочные люди.
— Угу, — пробурчал я.
Едва за мной закрылась дверь — и мне вновь захотелось вернуться обратно и побыть рядом еще с Лидой… Почему-то мне казалось, что та Лида, певица, и Лида, которой я вернул письма, были во многом похожи. И даже больше — были одним и тем же человеком.
«Сколько Лиде? Она старше меня, это видно и чувствуется. Лет двадцать пять, наверное, почти столько же, сколько было Лиде, от которой сходил с ума ее дед. Интересно, будь такое сейчас, в наши дни, ее дед не бросил бы жену ради нового романа? Сложно сказать. Это ведь от людей во многом зависит. Да и ее бабушка, она же не выгнала тогда его из дома, а поняла, смирилась. Ничего не понимаю во всем этом. Чем больше думаю, тем более фантастической все это мне представляется. Не напридумывала ли эта девчонка чего, чтобы просто удивить и разжалобить меня? Может, считала, что иначе я письма бы не вернул? Вернул бы, на кой мне они сдались. Вспомнить бы, как была фамилия той певицы… Клемент. Да, точно, Клемент».
Спешить было некуда. Это перед Лидой я разыгрывал спектакль о том, что я тороплюсь. Наверное, она все поняла и не обиделась. Теплый вечерний воздух приятно щекотал лицо. После душной квартиры ощущать простор и свободу было опьяняюще заманчивым. Я просто шел — по той дороге, где меньше народа, чтобы не мешать прохожим и не раздражать их своей медлительностью и шатанием из стороны в сторону. Мой стиль ходьбы явно не подходит для больших улиц и магистралей. По ним лучше уж ездить в транспорте, чем ходить пешком.
Надпись «Подольская улица» на указателе заставила меня встрепенуться. Вокруг меня были старые дома, узкие проезды с потрескавшимся асфальтом. Три дома позади меня и через улицу, напротив были какие-то затрапезные магазины с еще советскими деревянными витринами. А может это были кафе? Наверное, окажись я там лет тридцать или сорок назад, то застал бы все ту же картину. Только было бы меньше мусора, да и белые исполинские ящики кондиционеров не выглядывали бы и не свисали бы со стен, напоминая о том, какая на дворе эпоха.
«Я хочу зайти, сейчас же, зайти и посмотреть, что там, — решил я и дернул на себя дверь первой же парадной, которая оказалась открытой, несмотря на кодовый замок. — Никогда не был в таких местах».
Я поднялся по лестнице на второй этаж. Стены были выкрашены в грязно-зеленый цвет. Пахло кошками. Я зажмурил глаза: послышались задорные голоса, приглушенно звучала музыка, какой-то военный марш. На площадке вокруг меня стояли детские трехколесные велосипеды, большие коляски, какие-то сумки. Пахло жареной картошкой, щедро приправленной луком.
— Чего надо? — грубый мужской оклик заставил меня выйти из дремотного состояния. — Если срать, то это к нам. Выходите и идите в сквер. Там и выпить можно, и кусты рядом. Слышите меня? Участковый живет этажом выше. Слышите? Я видел в глазок, вы тут стоите уже пятнадцать минут. Наркоманам мы тоже не рады. Слышите вы меня или нет?
Конечно, я все слышал, только мне хотелось постоять еще недолго, чуть-чуть. В тот момент, когда на меня стали орать, все исчезло, испарилось — и голоса, и музыка, и коляски с велосипедами. Жареной с луком картошкой пахло уже не так аппетитно, а, напротив, тяжело и тошнотворно. Чуть приоткрыв дверь, на меня смотрел небритый тощий старик в растянутой майке. Одной рукой он держался за косяк двери, другой — за замок, чтобы в случае чего быстро ретироваться. Что поделать, наш народ научен горьким опытом ведения самообороны со всякими асоциальными типами. Спасение утопающих — дело самих утопающих.
— Извините, — сказал я, зачем-то ощупывая пакет с печеньем. — Я просто зашел сюда… посмотреть. Я не собирался гадить, или еще чего-то тут делать. Просто посмотреть.
— Наводчик, значит. Да если я тебя еще раз увижу, то сразу позову участкового! Да ты даже не представляешь, что…
Я не стал дослушивать старческие бредни, просто быстро, почти бегом скользнул по ступеням лестницы, открыл скрипучую тяжелую дверь и, выскочив, чуть не сбил какую-то девочку, которая заходила в подъезд. Вряд ли я выглядел наркоманом или тем, кто может зайти и сделать свое черное дело под чьей-то дверью на коврике. Просто так повелось в последнее время — если кто-нибудь долго стоит в чужом подъезде, не собираясь идти к кому-то в гости, то это почти стопроцентно подозрительный тип, которого нужно выпроводить и как можно скорее.
Что осталось в Петербурге от Ленинграда? Очень немногое, до боли немногое. Ушла чистота, интеллигентность, необъяснимый человеческий оптимизм, который и дал возможность случиться той истории, что не выходила у меня из головы. Это были люди, то поколение, которого сейчас уже нет. Судьбы, которые корнями вросли в судьбу города. Что видели люди? Сложности, тяжелую работу, нищету, из которой и по сей день не могут вырваться. Но они были счастливы, счастливы настолько, что готовы были делиться этим счастьем и не обращать на остальное внимания. Они были любимы и любили, умели прощать ради любви. И находили способы забыть про суету и проблемы, пойти в кафе или в театр, на спектакль или на концерт. Удивительные люди. Что-то подобное я чувствовал и в общении с Лидой. Она прощала мне все мои резкости на протяжении всего вечера. И не потому, что я принес письма. Даже если бы я пришел без них, меня ждал бы такой же добродушный прием, в этом я нисколько не сомневаюсь.
Если совсем честно, то я застал от Ленинграда крупицы. Это было мое неосознанное детство. Зато осознанная петербургская юность почему-то заставила меня утвердиться в мысли, что так — а имею в виду я все то, что окружает и сопровождает каждый день — жить совсем не радостно.
Я снова шел, высоко запрокидывая голову и осматривая дома с покосившимися балконами, из углов которых тут и там прорастали маленькие березки и ивы. Стены местами были покрыты лишайником и, зная, насколько долго он растет и покрывает столь обширные площади, я заключил, что, вероятно, только он из всего живого был свидетелем событий, о которых рассказала мне Лида.
Какая она была, эта Лидия… все время забываю ее фамилию… Клемент? Она не могла быть яркой и эффектной, это просто исключено — такое могло быть где угодно, только не в Ленинграде. И вряд ли она была зазнавшейся звездой. С зазнавшимися, замешанными в чем-то грязном, копающимися в чужом грязном белье и не замечающим за этим своей ничтожности, такого никогда не происходит. Я не про смерть, я про другое.
На стихийном рынке у метро, несмотря на поздний вечер, было много народу. Сколько таких стихийных рынков с непонятными продуктами и непонятными продавцами. Это не тот, что за железной дорогой, где дядя Сема колдует, словно джинн, над своими коробками с книгами. Торговали турецкой клубникой, огромной, перезревшей, выдавая ее за местную. Тут же на лотке были ананасы, здоровенные, кормовые. Продавали даже не на вес, а поштучно, причем цена не за штуку, а сразу за три. Грязная продавщица громко сморкалась в рукав, не обращая внимания на собравшуюся у лотка толпу.
«Как это все противно, — подумал я, — неужели люди сами не видят, что все то же самое можно купить в соседнем большом магазине, в относительной чистоте и не на весах с кривой стрелкой, без чихающих и кашляющих, грязных, словно дорожные рабочие, продавцов?»