Потом, конечно, он снова проголодается. Но к тому моменту от тебя останется одна оболочка. А вокруг будет много полных, тугих, глупых, восхитительных виноградин.
Но сперва он будет сама лучезарность. И он подкрадется к тебе…
Никто не знает, когда это произойдет. Может совпасть в любой момент. Самая большая опасность. Ты ведь можешь оказаться не готова. Разнежена беседой с рыжеволосой подругой на солнце, размягчена мятным ароматным коктейлем через трубочку, растворена в море. В секунду ты должна уметь собираться из разреженного состояния, почти тумана, почти взвеси, и становиться тверже алмаза, прочнее титана.
Таков единственный залог, что выживешь. В противном случае будешь валяться мёртвой сломанной куклой, с пружинкой, которая торчит сквозь распоротый бок, и в левой груди твоей будет гнездиться червяк, жрать внутренности, а одна нога завернута, запрокинута и переехана грузовиком. Вот какое будущее ожидает тебя! Если ты не спохватишься, не сцепишь зубы, не вспомнишь вовремя истину: мужчина — гад.
Я пишу тебе из кювета. Как раз такая сломанная кукла. Я опоздала, понимаешь ли. Меня не предупредили. Сейчас, вот полежу ещё немножко. Потом соберусь и буду легка, блистательна и певуча, крылата, зеленоглаза и сияюща, и никто не узнает мерзкой тайны, что я червивая кукла, лежу в канаве.
Всё почему? Потому что я его любила.
Как теперь не сожалеть? Я имела тысячу шансов самой, первой растоптать его. Разгрызть. Вырвать глаз. Затолкать в ноздрю авторучку. Порвать прямую кишку бутылкой из-под кока-колы.
А теперь зато остался более изящный способ. Правда, просто-напросто последний, нет выбора. У меня, зомби, вставшей из могилы. С кругами под стеклянными глазами.
Ты спросишь, сестра, как же я поступаю. Медленная пауза. Сейчас я скажу тебе. Мой ответ прост, как полкило сахара, полкило ягоды, варить на медленном огне. Я просто — ля-ля-ля — пренебрегаю им.
Когда мужчина ломает нас, мы не мстим ему.
Я ненавижу его.
Когда мужчина бросает нас, мы смеёмся.
Я презираю его.
Когда мужчина умоляет нас вернуться, мы смеёмся ему в лицо.
Я пренебрегаю им.
Теперь ты знаешь, дочь моя, как следует поступать?
Ивантеевка
Наташа всегда меня утешает. Самим фактом своего существования.
— Спокойно! — говорит она. — Решётка бывает тюремная, а бывает кристаллическая.
— Как о том нам поведал «Досуг», верно?
— Да. И ты тоже читала тот номер?
— Попался.
Она говорила и говорила. Нечто, по её разумению, жизнеутверждающее, бодрое, что должно бы меня настроить на победный лад. Я слушала и ужасалась. Мне казалось, она несёт бред, курнув какой-то гадости. Или кто-то до того прочистил ей мозги, что она вполне могла бы сойти за адепта тоталитарной секты или менеджера пирамидальной финансовой корпорации.
Впрочем, такой менеджер как раз я.
— Ну и что? Всё отлично! Ты только начала карьеру, я — на заре своей киношной славы…
Моя карьера? Её заря киношной славы? У неё-то, автора многосериек, безвестной швеи-мотористки, в день выстукивающей по пятьдесят тысяч компьютерных знаков — монологов, диалогов, описаний, диспозиций, декораций? Хорошо, количество знаков тут не при чём, многие были плодовиты. Но ведь надо же, чтобы и смысл был, как в том анекдоте про обезьяну-секретаршу.
— А ты знаешь, за что я богатых мужиков люблю? — говорит Наташа.
Лукаво стрельнув глазками:
— Знаешь? — говорит она.
— Известно за что, Наталочка, — отвечаю, — они тебе подарки дарют.
— Дурындочка ты моя!.. Они жизнь любят. И я их люблю, как жизнь. Что у них хватает керосина в керогазке украсть пять копеек. Нет, они — как хулиганы, прогуливающие в весенний день урок математички, подложившие мышь директору в шкаф, взрывающие петарды на пустыре.
Она серьёзно? Про петарды…
— Ну и что, — продолжала Наталья, воодушевляясь, — если они могут и прищучить зарвавшегося отличника, и ерунда, если балуются сигаретками — с ними хоть чувствуешь, что живая…
Она всё говорила и говорила. Да, хорошие у Наташеньки были учителя в средней школе — точнее, в лицее — по русскому и литературе. Детально разбирали «Мёртвые души». Но девочка на уроках не присутствовала. О своём думала. Вот и застряли в памяти одни не пришитые отрывки. Как у меня.
И ещё я подумала, сколько соков должны были подкапливать к свиданию с ней те самые хулиганистые богатеи, чтобы представать ей в таком школярском романтическом ореоле.
Но что же я злюсь? На себя, вероятно? Она-то вот хоть живет, как может, а я?
Коплю на квартиру.
На днях ездили смотреть ту, которую я облюбовала на сайте «Строймета», она прельщала ценой, а рекламный текст сопроводиловочки тешил самолюбие, уверяя, что монолит — жилье бизнес-класса. Словно и не я работаю в рекламном отделе. Расставила уши, расправила их пошире — дайте погорячее лапшу.
Шеллинг пишет, что если свобода, исходящая от Бога, индифферентна по отношению к добру и злу (что на первый взгляд объясняет проблему, ведь Бог по видимости должен быть выше добра и зла, как Божественная справедливость выше человеческого правосудия), свобода становится тождественна злу. Ведь в противном случае, то есть при условии, что индифферентность не есть чисто отрицательное качество, нарекаемое в человеческом обществе равнодушием, но живая положительная способность равно к добру и злу, всё же непонятно, почему проявляется зло? В общем, либо свобода есть способность и ко злу, а значит, положена вне Бога, либо она не такова, какова представляется («а она безусловно такова»). Возникает искушение дуализма, как говорит Шеллинг, то есть соблазн наделить одинаково весомым онтологическим статусом и добро, и зло, но, по его блестящему выражению, дуализм есть «система разорванности и отчаяния разума».
Читая трактат «О свободе и связанных с ней предметах», невозможно отделаться от ощущения, что автор ведет читателя за собой, подобно тому, как Вергилий вел Данте, сам заранее зная дорогу, но не желая её сократить, и заводит во все ловушки и тупики, в которые когда-то попадал сам.
Да, ну на практике ведь может быть и иначе. Не обязательно такой уж свирепый зверь мужчина. Может быть вот даже так. Совершенно не в моём вкусе, с тупым чувством юмора, с идиотскими усмешечками, стеснительный и наглеющий пацан. Всего хорошего, что плечи — широкие, крепкие, да бычья шея. Тёплая, наверно, на ощупь, всякий раз, слегка вздрагивая, думала я при взгляде на здоровое молодое животное. Даже не без проблесков лукавых в глазах — и всё же вполне животное.
К стыду моему, в присутствии этого гладкого питекантропа я всё время ловила себя на не менее глупых смешках и ужимках. Я — я, совсем не такая, напротив, ожидающая несуществующего в природе трамвая, вела себя, как… как вертлявая мартышка.