— Нет, я не понимаю, что уже в таком возрасте человеку нужно, — говорил Кузя.
— А сколько ей лет?
— Так ведь уже под пятьдесят! Доживай себе спокойно, ведь всю жизнь с отцом провела. Нет, ей понадобилось — короче, ушла к какому-то.
— Посмотрим, как ты запоешь, когда тебе стукнет полтинник.
Рассказываю ребятам, что говорила бабушка, которая приехала на днях на свадьбу к брату. На венчание. И впрямь прибыла, насыпала всяких речений. Я, говорит, ляжу полежать, а воно визьме и заснеться.
В комнату сунулась Кузькина сестра. Младшая. Зыркнула из-под рисованных бровей — и назад. Длинные ногти, покрытые бордовым лаком, соскользнули с ручки двери.
А как я колядки бабушкины записывала в клетчатую тетрадочку? Где-то тот зошит до сих пор хранится. Одну я ее нет-нет да и припомню где-нибудь в неподходящем месте, в метро или вот сейчас. Там про Богородицу, которая спускается в ад, чтобы вывести оттуда все души. Апокатастасис, ага. Все спасутся. Она ходатайствует за всех, кроме одной души: «Вона матерь полаяла — не лаяла, подумала». Отругала мать, то есть не отругала даже, а только подумала.
— Учти, Маринка, религиозную пропаганду буду всячески пресекать! Мои предки тоже колядовали, — пробурчал Ванька. — Только про Христа и прочую религиозную чушь у них почему-то не было.
А еще бабушка сказала: первый день гость — золото, другий — мидь, а третий — до дому йидь. И выяснилось, что она с обратным билетом приехала. На послезавтра.
— Чудо бабуся, — кивнул Кузьма.
Чтобы попасть из Жуковского в другой не менее скверный городишко Московской области, называемый Москва, надо минут пятьдесят ехать на электричке. Практически в любую погоду, и утром и вечером. А еще бывают паузы на дорогах, и народищу тьма.
Игумен Зосима рассказывал, как был на празднике в прокуратуре, передавал поздравления, готовился к выступлению и, дожидаясь официальной части мероприятия в бывшей приемной Вышинского, пил чай. Ему первому принесли чашку, и они пошутили, что надо следить, кому приносят сначала, — стоит, мол, быть осторожным, поскольку здесь, в кабинете, случалось, что и травили людей.
Начальник хотел поменять его чашку на свою, доказывая, что теперешний чай можно пить, но неумолимый игумен снова посмеялся: мол, специальный прием — потом нарочно меняют чашки.
Он выпил чаю и почувствовал острую боль — схватила почечная колика.
В тот же вечер его прооперировали.
Алексей как-то все время присутствовал в моей жизни. Неявно. В расхлябанном и распущенном университете и во всех других безалаберных обстояниях такой человек, как Алексей, — монастырский послушник, семинарист, не оставивший учебу на юридическом, — был интересен. Диковина. Пока я коллекционировала жуков, накалывая их на булавки разной длины, он занимался сербским, болгарским, польским — и постепенно становился специалистом по поместным Церквам. Время от времени мы пересекались, хотя специально встречались редко. Вот и в тот раз.
Мы сидели в кафе на Арбате — здесь, на самой «интуристской» улице города, еще каким-то чудом сохранились дешевые постсоветские забегаловки с выцветшими клеенками вместо скатертей и пыльными пластиковыми цветами, которые с наивным шиком притязают на то, чтобы быть украшением интерьера.
— Москва — это триллер. Встретил человека в один из дней — вот он, рядом, вблизи. Его можно потрогать. Проходит день, и он как бы отплывает. А через несколько дней ты уже сомневаешься: может, то была просто галлюцинация?
Алексей перебирает пальцами, показывает волны, словно гладит кошку или ощупывает материю, а может, пробует клавиши пианино. То постукивает себя по гладкому, высокому лбу, то охватывает реденькую, кучерявую, как мочало, бородку. Ушанка лежит рядом, на подоконнике у стола. На том же подоконнике стоит и искусственная елочка, убранная мишурой. Нижняя пластиковая ветка поблескивает: там прячется синий шар.
По Арбату текут люди, а у самого входа скалывают толстую наледь, и железо гулко и звонко стучит о мощеную мостовую.
— Я среди них был неяркий. Наоборот, в учениках ходил. И смотрел на всех снизу вверх, чуть не в рот заглядывал, знаешь. Ну сколько нам тогда было. Мне, может, двадцать. Остальные старше. Мы пускались в разнообразные трипы. Многие употребляли наркотики. Но я в это не погружался.
Я невольно поморщилась на сей штамп.
— А чем они сейчас занимаются?
— В том-то и дело.
Подливаю из чайничка с приплюснутыми боками кипятку — ему и себе.
— Миша мог так. Вот идем мы ему навстречу, человек двадцать, в унынии. И он заявляет: «Айда». На Чистые пруды или еще куда. И все, ободрясь, весело, понимали, да-да, так и нужно, так и хорошо, это и есть лучшее, что можно придумать, шли на Чистые, и там тоже находилось дело. Харизматический человек. И мы недавно встретились с ним. Он протягивает тетрадку, обычную школьную тетрадку, помнишь, были такие, за двенадцать копеек, в линейку, где он ее только достал. И на обложке всякие рисуночки, ну вот как дети в школе рисуют, «Металлика», разные варианты, как назвать эту тетрадь. И все перечеркнуто. А стихи неплохие, кстати. Но меня так скрутило вдруг, понимаешь, увидел, как это все по-детски, что ли, как беспомощно-незрело и оформлено, и подано — так, словно не сейчас происходит, а десять лет назад. На том же уровне. А ведь ему уже тридцать пять.
Подперев щеку ладонью, почти не мигая, смотрю на Алексея.
— Никого не остается. Их так немного. Куда они уходят? Ведь это ужас. Спекаются. Но Миша — ладно, он хотя бы спился.
— То есть — хотя бы?
— Святослав. Знаешь, что с ним?
— Понятия не имею.
— Но ты его помнишь?
Святослав был еще один наш вечный приятель. Ему очень шло его имя. Он был тонок, словно полупрозрачен, но в нем, в широкой кости и высоком росте, угадывался будущий Илья Муромец. Всегда молчалив, с опущенными долу ресницами, он был застенчив, как девушка. Собственно, нет, я почти его не знала. Да и кого я знала из тех, с кем здоровалась каждый день в коридоре или на лестнице?
— Он поступил в аспирантуру, — вспомнила я.
— Да, поступил. Просыпался часов в двенадцать и шел покупать газету. Прочитывал ее, затем смотрел телевизор или видеофильм. И засыпал. Так прошло три года. Он растолстел, обрюзг. Что с ним было… Цвет лица… Ладно.
— И что?
— И в конце концов уехал в свой Энгельс. Больше мы его не увидим, я думаю.
Официантка подошла пружинящей походочкой, собрала со стола тарелки. «Цвет лица»! И он туда же — Арамис.
— Надо преодолеть себя.
Преодолеть себя. Как это? Если то, куда ты себя преодолеешь, — тоже есть ты? Философ сказал: стань самим собой, но не уточнил, каким собой именно.
— Я бы еще понял, если бы. Грех так сказать, но если бы он попал в аварию, или у него кто умер, или он запил, или влюбился. Мало ли что бывает, сворачивает людей. Но в том-то и дело — ничего, понимаешь, ничего подобного, и даже не скажешь ведь человеку в такой ситуации: слушай, хорош.