Во время всего короткого перелета Рим – Палермо я не спускал
глаз с монахини, равнодушно перебиравшей четки, а когда она открыла свой
чемодан и, надев очки, стала в нем копаться, я проклял судьбу, угораздившую
посадить нас именно в этот проклятый самолет, который могут угнать куда-нибудь
к черту на рога – в Африку – или даже взорвать в воздухе.
Я не обращал внимания на красоту расстилавшегося под
самолетом Тирренского моря и перестал волноваться лишь после того, как наш
самолет «алиталия» пошел на посадку, и мимо нас побежали прибрежные скалы,
холмы, покрытые апельсиновыми рощами, желтая полоса пляжа на кружевной кромке
до слез синего моря, и мы покатились по бетонной полосе небольшого провинциального
аэродрома.
Не помню, был ли я прежде в Палермо, но этот город показался
мне знакомым. Не буду его описывать. В памяти сохранился лишь какой-то людный
перекресток с раковиной фонтана, вделанной в угол старого итальянского дома. Из
львиной пасти в эту мраморную раковину лилась не слишком обильная струя воды.
Но раковина был переполнена – видно, что-то засорилось. Водопровод был дряхлый,
вероятно, его чинили в последний раз в начале двадцатого века. Из раковины на
тротуар изливалась вода; натекла большая лужа, по которой шлепали прохожие,
проклиная отдел коммунального хозяйства. Весь перекресток был покрыт синен
утренней тенью.
Перед входом в дряхлый величественный собор росла целая роща
африканских пальм. Пахло светильным газом, горячим кофе, ванилью, и во всем
этом было столько староитальянского, сицилианского, что я вспомнил
давнее-предавнее время и наше путешествие с папой и маленьким моим братом,
братиком, на пароходе из Одессы в Неаполь с заходом в разные порты. В Палермо,
кажется, не заходили. Заходили в Катанию и Мессину. Но все равно – теперь,
когда в памяти все смешалось, я перенесся в ту неизмеримо далекую пору своей
жизни, когда впервые увидел Италию, старую, королевскую, с осликами или даже
мулами с красными чехольчиками на ушах и черными шорами, что делало их как бы
слепыми; с тесными лавчонками, где продавался вкусный ледяной оранжад и шипучий
лимонад в бутылочках, закупоренных вместо пробок маленькими матовостеклянными
шариками, которые нужно было протолкнуть внутрь…
Теперь, как и тогда, переходя по диагонали перекресток (не
все ли равно, где это было – в Катании или Палермо) из синей тени на залитую
почти африканским солнцем сторону, я промочил туфли возле раковины углового
фонтана с мадонной в нише, украшенной цветами и разноцветными лампадками.
Но это не важно. Извините, я отвлекся. Важно то, что в
туристском автобусе мы объехали треугольник Сицилии, окруженный со всех сторон
ализариновой синевой Средиземного моря, останавливаясь по дороге возле
древнегреческих храмов, но не из белого мрамора, как в Греции, а из местного
желтого камня, возле мраморных развалин римских городов, поверженных в прах
войсками карфагенян, – ужасный след Ганнибала, шагнувшего под трубный рев
боевых слонов через Сицилию на Апеннинский полуостров по дороге к золотым воротам
Рима, – а может быть, разрушенных землетрясениями в те дни, когда вдруг
просыпалась Этна, извергая из своих семи кратеров огонь и дым и швыряя в небо
раскаленные каменные бомбы, заставляя трескаться землю, обжигая лавой
виноградники и обволакивая остров клубами сернистых газов, озаренными снизу
отсветами преисподней…
Кто знает, какая нечеловеческая сила разрушила циклопические
постройки древней Сицилии? И почему иные из них остались почти нетронутыми, не
поверженными во прах?
Но теперь громадные кубические камни разрушенных бродов
заросли кустами одуряюще-душистой седой полыни, такой зловеще серебряной на
фоне пустынного моря, почерневшего от дождевых туч, надвигавшихся откуда-то из
Ливии, из Туниса, из Карфагена, от которого почти ничего не осталось, кроме
легенды, кроме флоберовской «Саламбо».
Здесь под ливнем, внезапно обрушившимся на мраморные
развалины, в толпе американских туристов, как стадо испуганных лошадей, бегущих
к автобусу, я ощутил страшное одиночество, тщету человеческих цивилизаций, поглощаемых
одна за другой непознаваемой бездной тысячелетий, по сравнению с которыми моя
жизнь не более чем мгновенное сновидение.
…Перечитываю написанное. Мало у меня глаголов. Вот в чем
беда. Существительное – это изображение. Глагол – действие. По соотношению
количества существительных с количеством глаголов можно судить о качестве
прозы. В хорошей прозе изобразительное и повествовательное уравновешено. Боюсь,
что я злоупотребляю существительными и прилагательными. Существительное,
впрочем, включает в себя часто и эпитет. К слову «бриллиант», например, не надо
придавать слово «сверкающий». Оно уже заключено в самом существительном.
Излишества изображений – болезнь века, мовизм. Почти всегда в хорошей
современной прозе изобразительное превышает повествовательное.
Нас окружает больше предметов, чем это необходимо для
существования.
Писатели восемнадцатого века – да и семнадцатого – были в
основном повествователи. Девятнадцатый век украсил голые ветки повествования
цветными изображениями.
Наш век – победа изображения над повествованием. Изображение
присвоили себе таланты и гении, оставив повествование остальным.
Метафора стала богом, которому мы поклоняемся. В этом есть
что-то языческое. Мы стали язычниками. Наш бог – материя… Вещество…
Но не пора ли вернуться, к повествованию, сделав его
носителем великих идей? Несколько раз я пытался это сделать. Увы! Я слишком
заражен прекрасным недугом мною же выдуманного мовизма. Ведь даже Библия сплошь
повествовательна. Она ничего не изображает. Библейские изображения появляются в
воображении читателя из голых ветвей повествования. Повествование каким-то
необъяснимым образом вызывает картину, портрет. В Библии не описана внешность
Каина. Но я его вижу как живого. Он сидит в президиуме юбилейного вечера.
Единственно, что меня утешает – это Гомер, который был
великим изобразителем, изображение у него несет службу повествования. Он даже
эмпиричен, как и подобает подлинному мовисту: что увидел, то и нарисовал, не
стараясь вылизать свою картину.
«Бессонница, Гомер, тугие паруса. Я список кораблей прочел
до половины»…
Оказывается, простой список кораблей – это не статистика, а
поэзия.
А вообще ничего не поделаешь. Каждый пишет как может, а
главное, как хочет. Терпение! И знайте, что все мои изображения в конце концов
лишь элементы повествования, которое я продолжаю: