Майкл жил и работал, вернее, работал и жил, все там же в Кембридже, редко покидая привычную обстановку. В конце тридцатых годов он тихо и незаметно женился, как это принято в научных кругах, на дочери своего профессора, известного же историка, и в 1938 году у них родился сын Николай. В угоду Панае, принципиально не желающей отказываться от своих русских корней, имя было выбрано полилингвальным, то есть осмысленным и произносимым практически на всех европейских языках.
Дочь же Панаи... Кстати, ее звали Елена – Паная дала ей это имя, возможно, чтобы как-то загладить свой столь неожиданный и резкий отказ от него в свое время... Впрочем, я не знаю. Довольно глупо заглаживать что-то, да что угодно – перед именем, а глупость, равно как и сентиментальность, Панае были несвойственны. Может быть, это было просто фамильное имя... Хотя к фамилии, то есть семье, она тоже, как мы знаем, склонности не питала. В общем, она назвала дочь Еленой. Младенчество малышки пришлось на самые жуткие годы жизни ее матери, и это, соответственно, не способствовало зарождению в той нежных чувств. В обстановке не то что приближенной к боевой, а боевой непосредственно, до чувств как-то не очень доходит. Если хочешь выжить, естественно. Паная хотела. И выжила, и спасла свою семью, в том числе и маленькую Елену, явив на самом деле, как мы понимаем из нашего далека, подвиг любви. Но маленькому ребенку было не понять этого в далеком восемнадцатом. Ему, то есть ей. Было холодно, было голодно, страшно, и, наверное, очень одиноко. Мать, хоть и была рядом (естественно, Панае приходилось практически везде носить ребенка с собой, кроме, пожалуй, той самой судьбоносной встречи, во время которой она заплатила за свободу фамильными ценностями, так как оставить дочку было негде и не с кем), была не с ней, озабоченная проблемами гораздо более насущными. Жива, по возможности сыта, в тепле – и больше о ней думать пока не надо – примерно так работал рациональный мозг Панаи в отношении дочки.
Даже по возвращении во Францию, когда ни непосредственная гибель, ни нужда уже не угрожали в явном виде Панае и ее семье, она не нашла в себе сил – или не посчитала нужным их тратить, имея на руках тяжело больного мужа и требующее непрерывного внимания дело, – на участие в жизни дочери. Да, девочке были наняты хорошие гувернантки, а после учителя, но все это, как выяснилось, не могло заменить материнского воспитания. А может быть, тут не помогло бы и оно. Девочка, чье детство было в буквальном смысле опалено революцией, имела такой же пламенный характер, как и ее мать, только пламя это было, пожалуй, другого цвета.
Елена, едва достигнув совершеннолетия, или, строго говоря, даже несколько раньше, вырвалась из-под домашней опеки и стала вести жизнь не столько светскую, сколько бурную. Она коротко остригла волосы, что по тем временам считалось практически вызовом чопорному обществу, она гоняла по Парижу на материнском авто, что тоже не было типичным для девушки из хорошей семьи, она дружила с актрисами (а больше – с актерами), художниками, поэтами и прочей богемой. Будучи обеспеченной, и даже, грубо говоря, богатой – а Паная, несмотря ни на что, и, очевидно, все же испытывая какой-то застарелый материнский комплекс вины за недостаточное внимание к дочери, не ограничивала Елену в деньгах, так что та легко совмещала богемно-небрежный образ жизни с платьями от Шанель и Диора, которые, хотя и делали тогда только свои первые шаги к пантеону мировой моды, но стоили все равно уже отнюдь не дешево. Даже эпатаж, вернее, эпатаж тем более дешевым бывает редко, и это уж точно был не Леночкин случай. Такой эпатаж удивительно органично сочетался также с обедами в «Максиме» и «Ритце» и прочими, не всегда духовными радостями жизни. Говорят – я слышал это среди знакомых, ведь с тех времен в Париже осталось все-таки гораздо больше очевидцев, чем в России революционных лет, – что Елена пробовала себя на сцене, но неудачно, а также участвовала в каких-то показах мод. В общем, девушка, как это назвали бы теперь, горела в тусовке, не желая ни образумиться, ни остепениться, и в результате...
Результатов, впрочем, было последовательно несколько. Одним из них стало рождение в конце 1938 года младенца, девочки, отец которой в силу вышеперечисленных причин предпочел остаться неизвестным. Другим же результатом стала гибель Елены в автокатастрофе на горном серпантине французских Альп, куда она отправилась на машине по каким-то своим загадочным нуждам в самом начале года тридцать девятого. Надо сказать, что рождение дочери не только не успокоило ее, но, кажется, только подхлестнуло. Темп этой и без того бурной жизни еще ускорился, и она закрутилась в уже настолько тугую спираль, что, казалось, самый тот факт, что машина, не удержав поворота на бешеной скорости, слетела с дороги в пропасть, был лишь предусмотренным следующим витком.
Паная оба несчастья перенесла стоически. То есть, конечно, в свете последующих событий рождение девочки, пусть даже и незаконной, наверное, нельзя было считать таким уж несчастьем, и, может быть, даже наоборот, но все-таки не надо забывать, что в светских кругах того времени это даже с учетом всех обстоятельств и склонностью к передовым воззрениям считалось скорее позором, чем доблестью.
Новорожденную внучку, переданную Еленой на ее попечение с того дня, как сама Елена, оправившись от родов, смогла встать на ноги и выпорхнуть из дома снова куда-то в свою сложную жизнь, Паная крестила Елизаветой, вверила заботам спешно нанятой бонны с наилучшими возможными рекомендациями, открыла на ее имя накопительный фонд и посвятила какое-то время размышлениям на тему дальнейшей судьбы несчастного ребенка. Скорая гибель дочери, с одной стороны, усугубила эти раздумья, но с другой, парадоксальным образом, несколько их облегчила. Во-первых, история трагической гибели матери неизъяснимым образом как бы смывала пятно незаконнорожденности с будущности маленькой Лизы, вычеркивая само существование беспутного связующего звена между малюткой и безукоризненной репутацией ее бабушки, которая теперь изменяла свой статус таковой, становясь законной опекуншей и единственной близкой родственницей.
Хотя – родственницей как раз и не единственной! Потому что был же еще Майкл в Лондоне, Майкл, приходящийся малютке родным дядей и, что немаловажно, уже имеющий собственного сына сопоставимого возраста. Где один ребенок, там и двое, решила Паная – и, ничтоже сумняшеся, отправила внучку на попечение сына, или его жены, или их няни. Справедливости ради, над Европой, и Парижем в частности, к тому моменту уже вовсю сгущались тучи Второй мировой, и подобная эвакуация ребенка в места более безопасные была более чем оправданной, так что тут можно было ссылаться на Панаино загадочное чутье, правота которого и подтвердилась блистательно совсем немногое время спустя.
Но, было ли это чутье или просто желание решить проблему наипростейшим способом, то есть переложением ее на чьи-то чужие плечи, так или иначе исполнение Панаиной воли привело к тому, что юные Ник и Лиззи, носившие тогда хоть и разные, но очень близко звучащие фамилии (а Лиза, как вы, наверное, уже догадались, была Палей, потому что никаких других вариантов не было даже представлено), оказались соединенными в одном доме. В одной детской и одной песочнице, чтобы быть точным. Потом, там ведь еще была война... Она, естественно, повлияла... То есть я не хочу сказать, что дети как-то от нее пострадали, но, знаете... В суровых условиях труднее так уж соблюдать все формальности, и детская дружба, возможно, окрепла сильнее, чем это было бы ей позволено в другой ситуации. Конечно, дети росли и не все время проводили вместе, их отправляли соответственно в правильные, – тут князь слегка запнулся, подыскивая нужное слово, – boarding schools, я не подберу, как это будет правильно по-русски. Не интернаты же?