Как именно она это сделала, осталось тайной. Вернее, в тайне остались все подробности, потому что Паная никогда в жизни об этом не говорила, а никаких других очевидцев не осталось в живых. Но кое-что мне все-таки удалось угадать, связать какие-то концы с концами...
Паная пошла на прием к кому-то из больших чекистов. Я не могу назвать имя, хотя имею несколько на примете. Но – не буду, слишком велик риск ошибки, и мне не хочется бросать ни на кого тень. Я понимаю, что это смешно – бояться бросить тень на того, кто залит по шею кровью, но тем не менее. Паная добилась личного приема – или поймала его где-то в неофициальной обстановке. С собой у нее был ридикюль – бархатная такая сумочка, висящая на локте, – в который она сложила все свои бриллианты, а уж в бриллиантах-то Паная разбиралась, можете мне поверить...
– Но их же конфисковали? – не выдержала Ирина.
– С чего вы взяли?
– Ну как же... Все конфисковывали... Вы сами сказали – дома, имущество...
– Имущество, да. Недвижимое. Его, естественно, было не спрятать. Но, поверьте мне, – князь улыбнулся, – конфисковать у Панаи бриллианты, в которых, и она не могла тогда этого не понимать, заключалась ее надежда на выживание... Это утопия. Я боюсь, у молодой советской власти не было тогда ни сил, ни опыта для такого подвига. Ну подумайте, кто мог прийти к ней с конфискацией? Матросики? Солдатики из бывших крепостных? Это смешно. И – факт остается фактом – бриллианты, может быть, и не все, но по крайней мере достаточное их количество – лежали в бархатном ридикюле, с которым красавица княгиня Палей пришла на встречу с всесильным московским чекистом. Что было на этой встрече, как повернулся их разговор – как я уже сказал, осталось тайной, покрытой семью печатями, но результат был тот, что через два дня князь был отпущен из тюрьмы, списанный – сактированный – как неизлечимо больной чахоткой. Он и в самом деле был болен, так что против истины в этом месте никто не грешил, но сколько таких же больных, даже не виновных в том, что они были членами царской фамилии, было расстреляно в том недоброй памяти восемнадцатом году...
Прижимая к груди охранную грамоту, подписанную всесильным чекистом – он отдал ей эти бумаги все в том же коричневом бархатном ридикюле, и в этом же ридикюле она и хранила их потом всю жизнь в глубине сейфа, по-видимому, не имея все-таки силы их сжечь, или не желая уничтожать бумаги, доставшиеся ей так дорого, – Паная, с двухлетней дочерью и тяжелобольным мужем добралась в вагонной теплушке из Москвы в Питер, а там, пересев, потрясая все той же грамотой, в другой поезд, еще ходивший, по воле случая и на Панаино счастье, до финской границы. В пограничном пункте, после всех осмотров, обысков, проверки документов – им разрешили выехать. Выехать? Ни лошадей, ни какого-либо иного транспорта для удобства выезжающих предусмотрено не было. Нужно было идти пешком, пусть не много, но несколько километров – через границу и до ближайшего финского населенного пункта... Спасение казалось близким, но тут образовалась новая трудность. Паная поняла, что не только двухлетний младенец, но и измученный князь физически не в состоянии будут преодолеть этот последний барьер. И тогда она, проявив очередные чудеса героизма, нашла – купила, украла? – где-то в окрестностях тачку, и так, на тачке, толкая ее перед собой, сжав зубы от напряжения и злости, оскальзываясь на заледеневшем снегу, вывезла своего мужа и дочь из советской России. В этот раз навсегда. Кончался 1918 год. Ей было тридцать.
Они добрались до Парижа, где их действительно дожидались и дом, так разумно купленный ею в счастливые годы, и деньги, удачно вложенные в растущее и прибыльное дело. Сын благополучно учился в Англии – жизнь постепенно покатилась в прежнее русло. Конечно, забыть произошедшее было невозможно, да оно и не давало себя забыть. Князь так и не оправился после советской тюрьмы, и, проболев два года, умер от чахотки. Паная, оставшись тридцатидвухлетней красавицей-вдовой со значительным капиталом, никогда больше не выходила замуж, хотя возможностей, как вы понимаете, было не счесть.
Она активно занялась делами, и капитал ее возрос и утроился. Она не забывала и о светской жизни, появляясь везде, где стоило появляться, и будучи принятой во всех домах, где надо было быть принятой. Тогда же она начала потихоньку меценатствовать – и положила начало своей прекрасной коллекции, часть которой вы имели удовольствие видеть, – князь склонил голову.
– Нельзя сказать, что Вторая мировая война застала ее врасплох. По-моему, после этого бегства из России, по льду, с тележкой – ее ничто уже не могло застать врасплох. По крайней мере, она еще с самого начала тридцатых годов начала переводить активы капитала в Англию и часть – в США, так что в деловом плане война принесла ей скорее доход, чем разорение. Она тогда уже занималась нефтью, этой кровью войны, и я не поручусь, но мне кажется, что какие-то дела она вела даже с большевиками. Но это не имеет прямого отношения к нашей истории, так что не будем и углубляться. Поскольку сын ее так и продолжал жить в Англии, никуда не выезжая, и, соответственно, какая-то база в плане недвижимости и прочего там была, перенести туда центр управления делами оказалось несложным. Но сама она упорно оставалась в Париже, где провела всю оккупацию, активно сотрудничая, как выяснилось потом, с французским Сопротивлением. На приемах, которые она продолжала устраивать всю войну и на которые приглашались также и оккупационные власти, она, как заправская Мата Хари, добывала от них ценнейшие военные сведения. Во всяком случае, настолько ценные, что генерал Де Голль лично наградил ее после войны орденом Почетного легиона – за заслуги перед Францией. Она никогда его не носила.
После войны ей было, как вы понимаете, уже около шестидесяти. Она продолжала вести дела, но не так активно, она расширяла свои коллекции, но в целом этот ее отрезок жизни прошел, если можно так выразиться, без крупных потрясений и потерь. Во всяком случае, в том, что касается так называемой внешней стороны жизни, то есть той, которая определяется нашими отношениями с внешним миром. Внешний мир с Панаей вполне примирился.
Но оставалась собственная семья. Тут я пожалуй, уже отойду в сторону от нашей с вами темы, и, думаю, эту часть моего рассказа так или иначе не стоит включать в статью, но мне отчего-то хочется вам ее рассказать. Давайте договоримся – пусть она пойдет так, без диктофона, хорошо?
Естественно, Ирина согласилась. Князь, кажется, собирался рассказать что-то о себе, и ей, во-первых, так хотелось это услышать, что она могла бы пообещать вообще что угодно, и, во-вторых, она в любом случае не собиралась посвящать в свои открытия весь мир, во всяком случае, ту его часть, которая являлась читательской аудиторией женского журнала «Глянец». Или, ах да, простите, «Былого и дум». Так что вместо ответа она просто щелкнула клавишей диктофона, вынула кассету и все вместе – и кассету, и сам диктофон – кинула в сумку, красноречиво выразив тем самым свое согласие. Илья улыбнулся ей через стол, грустно и ласково, и продолжил.
– Паная, как я уже, кажется, говорил, после смерти князя Р*. замуж больше не выходила. Безусловно, какие-то мужчины в ее жизни присутствовали, но ни один из них не занимал настолько значительного места, чтобы о нем остались какие-то воспоминания. Так что ее семья – это, собственно, были дети. Мальчик и девочка. Сын, которого она увезла из России в вагоне-люкс во время первого своего отъезда, детство которого прошло в достатке и неге и которого Паная по достижении им восьми лет отдала в одну из лучших английских частных школ того времени, где он провел те злосчастные годы, стоившие Панае вы уже знаете чего. Она много раз повторяла, даже при мне, как она счастлива, что догадалась тогда не брать мальчика с собой в Россию. И верно, это действительно было к лучшему, потому что ребенок мог с легкостью просто не выжить, но тем не менее годы, проведенные им в полном отрыве от семьи, в условиях строгого до жесткости английского интерната с его традициями, неизбежно наложили на его личность определенный отпечаток... Михаил, Майкл, – так звали мальчика – никогда не был как-то специально близок Панае, да, собственно, никогда больше и не жил с ней под одной крышей. Он получил прекрасное образование, закончил отделение славистики в Кембридже, после чего, слегка изменив направление, занялся изучением истории, затем – политики и кончил тем, что стал одним из ведущих специалистов по советологии – модной науки, только зародившейся тогда в недрах «буржуазного мира». Естественно, никакой симпатии к изучаемому предмету в сердцах ученых, его изучавших, изначально не предполагалось, и в этом смысле Майкл с Панаей имели точку пересечения взглядов. Она даже, насколько я помню, помогала ему в работе над диссертацией, снабжая историческими примерами, но это было несколько позже. Он, единственный в роду, изменил в произношении фамилию, которой Паная всегда так гордилась, из Палея стал Палленом, и отказался от «князя», что, в свою очередь, не могло не вызывать у нее некоторого раздражения. Хотя он всегда апеллировал тем, что вообще не имеет отношения ни к фамилии, ни к титулу, в чем формально был прав. И то и другое было пожаловано Панае сильно после Мишиного рождения, и перешло к нему согласно не столько закону, сколько ее, Панаиной, воле. Которая, конечно, хоть и стоила иных законов, но тем не менее.