Со стороны коридора изолятора у дверей Микиной камеры стоят два надзирателя.
Подошел к дверям камеры товарищ Карсакпаев в сером каракуле:
— Ну-ка, откройте. Посмотрим на этого щенка.
— Не приказано, — говорит один надзиратель.
— Допрос идет, — добавляет второй, не двигаясь с места. Очень это не нравится товарищу Карсакпаеву.
— Ну-ну, — говорит он и уходит.
… В камере Мика держит кружку двумя руками. Чтобы не жгло руки, обернул кружку обрывком грязного полотенца.
Начальник Петр Алексеевич пододвигает к Мике поближе колотый кусковой сахар, который принес Мике из дому, и сокрушенно говорит:
— Напрасно я тогда от тебя ушел… Хотел не мешать твоему горю, А видишь, как вышло… Надо было мне остаться с тобой. Когда живой человек рядом — всегда легче…
Сидит закутавшийся в одеяло обессиленный Мика, держит в обрывке полотенца большую алюминиевую кружку, руки дрожат, по лицу текут слезы…
Мика их не стесняется перед посторонним человеком. Даже не вытирает. Спокойно говорит начальнику:
— Нет. Это хорошо, что вас не было, граж… Петр Алексеевич. Не дай Бог, вас бы зацепило…
— Ты сахар-то кушай, Михаил. Тебе сейчас нужно сил поднабраться. Тебе еще жить и жить!.. Ешь сахар.
— Спасибо. Петр Алексеевич, можно я эту газету себе заберу?
— Конечно.
— И еще… Там, в «Доме Советов», в камере хранения отец оставлял свои вещи, когда уезжал на фронт. Вот эту фотографию они взяли именно оттуда, из папиного чемодана.
Мика показал на газетное фото, снятое в шестнадцатом году.
— Но там были и еще снимки. Других летчиков, мамины… Мне ничего не нужно. Только фотографии. Заберите их, пожалуйста. И из газеты пусть вернут. Зачем она им теперь? Еще в чемодане — старое папино удостоверение шеф-пилота… Оно по-французски «Брево» называется. Там на пяти языках все написано… Вы сами увидите. А когда я выйду на волю…
— Понял. — Петр Алексеевич что-то записал в небольшую книжечку. — Все разыщу и сохраню для тебя… Кушай, кушай сахар. Не стесняйся. Он тебе сейчас — во как необходим!..
— Спасибо. Я кушаю.
Петр Алексеевич аккуратно скосил глаза на закрытую дверь камеры, подвинулся поближе к Мике и совсем негромко сказал:
— А теперь слушай меня внимательно. Если тебя кто-нибудь начнет спрашивать, как ты уцелел во время того, что произошло в той камере, скажи, что в эту секунду ты был под нарами. Дескать, охнарик завалился туда и ты полез его искать… Или карандаш, к примеру. Понял?
* * *
— Слушай, Мишка!.. Я чего спросить-то тебя хотел!.. Совсем из башки выскочило. Ну надо же!.. Вот когда у тебя в той камере чегой-то там рвануло так, что двери вышибло и решетку из окна вырвало, как тебя-то Господь уберег? Я понимаю — Бог не фрайер, Бог хороших людей в обиду не дает, но ведь, поглядите, Виктор Иванович, на Мишке-то нашем — ни царапинки!..
— А правда, Михаил… Полкамеры — вдребезги, а ты, говорят, как лежал на нарах, так и нашли тебя в том же положении целехоньким… Ты-то что думаешь по этому поводу?
… Эти двое в гражданском — одному лет двадцать семь, второму за сороковник — уже полтора часа играли достаточно примитивно выстроенный, не очень слаженный, но хорошо накатанный спектакль. Куда Мика был вовлечен и в качестве обязательного зрителя, и невольного участника этого спектакля, которому время от времени отводилась главная роль.
Младший отрекомендовался запросто — Колей, поигрывал в «своего» и слегка «приблатненного». Как сказал бы Лаврик, «даже пытался по фене ботать не в жилу».
Старший — Виктор Иванович — от этого невольно хмурился. Но не оттого, что Коля делал это неловко и нелепо, а чтобы предъявить себя Мике, выросшему, как он понял из уголовного дела, в интеллигентной семье, ревнителем чистого русского языка. Что должно было демонстрировать подследственному как чистоту помыслов Виктора Ивановича, так и чистоту и непорочность той организации, которую он представлял вместе со своим младшим, еще «не совсем созревшим» коллегой Колей.
Полтора часа тому назад надзиратель открыл «выводному» конвоиру дверь новой Микиной камеры, поставил Мику лицом к стене, доброжелательно и достаточно нормально обшмонал его, как и было положено, и передал его конвойному. Вместе с Микиным планшетом, рисунками, карандашами и газетой «Красная Звезда» со статьей Константина Симонова.
Конвоир дал это все нести самому Мике и повел его в «спецпомещение». Не на допрос, а на так называемую беседу с представителями Сталинского райвоенкомата города Алма-Аты.
— Може, не в колонию, а на фронт сошлют… В колонии-то оно безопасней, — на ходу, словно чревовещатель, не разжимая губ, сочувственно прошептал конвойный, а вслух крикнул на весь коридор: — Руки за спину!!!
Мика тут же убрал руки за спину.
— В колонии я уже был. Лучше на фронт.
— Хоть ты и художник, а дурак, — пробормотал конвоир.
… Уже через десять минут Мика понял, что люди, пригласившие его на «беседу», к военкомату имеют такое же отношение, как он, Мика Поляков, — к казахскому «народному» оперному эпосу композитора Сандлера «Кыз-Жыбек». Но не показал им этого.
И как только этими «представителями военкомата» был задан вопрос, что думает Мика по поводу своей счастливой невредимости во время «взрыва» в камере, Мика вспомнил последнее чаепитие с гражданином начальником Петром Алексеевичем и ответил легко, не задумываясь:
— Курить хотелось — уши пухли! А «бычок»… Ну «охнарь»… Окурок в смысле, под нары закатился. Я полез туда за ним, а тут как жахнет!.. Я из-под нар вылезаю — ни двери, ни окошка… А меня ноги не держат… Ну я и прилег обратно на нары. И знаете, что самое интересное?
Коля и Виктор Иванович быстро переглянулись, подались вперед, поближе к Мике, чтобы не упустить ни одного его слова.
— Курить совершенно расхотелось!.. — удивленно сказал Мика.
Он слышал, как хрустнули костяшки пальцев Коли, невольно сжавшиеся в кулак…
Увидел резко очерченные скулы Виктора Ивановича и его ноздри, раздувшиеся от ненависти…
От ненависти к нему, пятнадцатилетнему интеллигентному Мике Полякову — сыну похороненной где-то в Свердловске одной из самых красивых и блистательно-остроумных женщин Ленинграда и Москвы довоенного времени… Сыну шеф-пилота двора его императорского величества в Первой мировой войне и кинорежиссера во Второй, две недели тому назад погибшего на фронте при выполнении не боевого, а собственного задания чести — защищать ту землю, за которую он с отвагой и гордостью начал воевать еще в 1914 году…
Неожиданно в Мике возникло это понимание подлинно классовой ненависти Коли и Виктора Ивановича к нему, к Мике Полякову, — он просто произошел от другой, чуждой им субстанции. Не от той, от которой возникли они сами.