— Сколько ему лет, твоему братишке? — спросил я, перестав хохотать.
— Пятнадцать! — ответила Джен, тоже перестав смеяться.
— Столько было бы сейчас моей сестре, — сказал я непроизвольно (это даже была неправда, черт возьми).
— Что случилось с твоей сестрой? — спросила Джен.
— Папаша ее убил, — ответил я.
Уфф! В тех двух-трех случаях в жизни, когда я говорил об этом, я всегда плакал — неизбежно, как неизбежно хмурюсь от внезапной боли или задыхаюсь, когда плюхаюсь в холодную воду. Но я не расплакался. Хотя, возможно, и хотел. (Я себя не виню.) Слезы подступили к глазам.
— Да, он убил ее, — сказал я.
— О нет, — сказала Джен.
Да, он убил Рози. Он привык бить ее с тех пор, как она подросла достаточно, чтобы ее можно было бить. Сперва доносился ее крик, затем — глухой звук удара. И конечно, она перестает кричать. Как перестают кричать грудные младенцы, когда их бьют. Они сразу затихают, моментально затыкаются. Но она кричит все громче, отец явно вошел во вкус, и у него наверняка куча причин, чтобы избить ее. Когда она подросла, стала человеком, а не просто каким-то существом в детской кроватке, я думал, что он перестанет. Но он не перестал. И главное, причин-то никаких не было — такая она была тихая и добродушная. Люди знали. Она была в списке «Группы риска» начиная с четырех лет. Но отца никто не остановил.
— О боже, — сказала Джен.
В последний раз я встречал ее после школы. Я знал, что это последний раз, и она это знала. Она всегда знала. Я увидел, как она бежит через площадку для игр, тесно прижимая к телу свой ранец как какую-то лишнюю часть себя. Она обежала всю площадку. Мы не говорили с ней об этом никогда — нам было слишком стыдно, — но мы оба знали. Я только сказал, что пойду домой первым — ей надо было еще куда-то зайти. Она казалась веселой, как всегда, на мгновение закусила губу, но только потому, что поняла, как мне все это невыносимо. Затем, снова обхватив ранец, убежала. Впервые меня охватил панический ужас. «Постой! — крикнул я ей вслед. — Почему ты бежишь?» Но она только махнула мне рукой и продолжала бежать. В ту ночь он ее убил. Что за люди способны на это?
— О черт, — сказала Джен.
Потом словно что-то сломалось, и я откинулся на спинку стула. Я глядел на Джен через стол в полном оцепенении.
— Извини, — сказал я. — Я пойду.
Пошатываясь, я вышел из паба на мокрую улицу, уже плача, но из-за кого? Я оплакивал свое ничтожество. (О, как мало гибкости в моей природе. Сознание того, что я жив, убивает меня. Я просто не могу с этим смириться.)
Я сел на одну из скамеек на площади. Шел дождь. Значит, она не придет. Гонимые ветром газеты слишком перепились, чтобы лететь по мокрой мостовой. Она не придет. Что будет с ее волосами под таким дождем? А что будет с моими? Дождь между тем усилился и порывами обрушивался на площадь.
— Я совсем замудохан, — сказал я.
Она погладила меня по щеке, и я прижался к ее ладони.
— О нет, — сказала она, — о боже, о черт.
И с тех пор она была удивительно ласкова со мной. Я не могу не замечать, как все теперь переменилось. В конторе она смотрит на меня с такой мягкой заботой, с таким покровительственным участием, что я почти задыхаюсь от чувств и поскорее ныряю в свой закуток — округлая тяжесть земли плавится, тает. Я сам так размяк, так расчувствовался за эти дни, что хожу не разбирая дороги. Мы по-прежнему вместе выпиваем, по двадцать раз на дню проходим мимо, не глядя друг на друга, но теперь все изменилось (благодаря Рози. Чем я могу ей за это отплатить?). Мы хотим устроить грандиозную отвальную в пятницу. Это последний день Джен в нашей конторе (она переводится в другое место. Со всеми временными работниками это случается. Время и временные fugunt
[10]
). Иногда к тому же они трахаются. Джен согласилась заглянуть ко мне после отвальной. В каком-то смысле, можно сказать, все заметано.
Кроме всего прочего, Грегори гриппует — ну и грипп же у него — сила! — скажу я вам не без удовольствия. Все было очень весело. Как-то рано утром я прокрался наверх за молоком и, проходя мимо кровати Грега, не глядя на нее, вдруг услышал за спиной этот протяжный театральный стон. Я обернулся (первым делом подумав о том, как я выгляжу, я всегда первым делом думаю об этом, когда вижу своего брата). Довольно комично он наполовину высунулся из-под своих шелковисто-ласковых простыней, судорожно распластавшись на краю постели, так что костяшки обессилевшей руки едва не касались ковра.
— Кх, — сказал он; его блестящие свисающие волосы всколыхнулись в лучах утреннего солнца. — Гх. Апчхи.
— Грегори! — сказал я.
Он взглянул на меня, как старик из фильма о мире, в котором царит закон джунглей.
— Теренс… что со мной такое?
Я помог ему снова устроиться на лежанке (какая у него шелковистая бисексуальная кожа) и повиновался его хриплой просьбе вызвать врача. Я позвонил в приемную Уилли Миллера, изысканно шутливого, частнопрактикующего эскулапа, который ведет нас обоих (болею я круто, не жмотясь) и который пообещал Грегори заглянуть к нему в тот же день. Затем в приступе располагающе искренней и внезапной жадности мой названый брат слабым голосом попросил приготовить ему что-нибудь на завтрак, прежде чем я уйду на работу. Очень лестно, подумал я, прочувствованно объясняя, что опоздаю, если займусь этим (обычно Грег ест на завтрак какую-то педерастическую смесь из йогурта, чернослива, шафрана и так далее, но сегодня он был настолько разбит, что пошел на уступку и согласился на кусочек тоста и яйцо «в мешочек». Что-либо педерастичней с яйцами придумать сложно: это блюдо требует умелого пользования влажным кухонным полотенцем и примерно пятнадцати минут хитроумных манипуляций).
— Прости, — сказал я. — Но ты уверен, что очухаешься?
— Уверен? Не имею ни малейшего представления.
Я предложил ему чашку растворимого кофе, но при одном упоминании о нем он замахал руками.
— Мне правда жаль, — сказал я, — но мне нужно идти.
На секунду я задержал дыхание.
— Но если тебе действительно что-нибудь понадобится днем, позвони, и я заскочу во время ланча.
Он нахмурился, впрочем не слишком сурово. Комната постепенно наливалась красным светом.
— Купить лекарства или еще что-нибудь? — добавил я.
— Очень мило с твоей стороны, — произнес Грегори.
Я люблю, когда он болеет. Вы только посмотрите, какое обращение. Его наружность — впечатляющее свидетельство крепкого здоровья, красоты и гармоничности — уходит куда-то на задний план, и в чертах его проступает иное, тоскливое, бледное, слабое, инцестуозное, декадентское, беспомощное существо, похожее на инопланетянина в атмосфере чужой планеты. Моя же внешность внезапно кажется чувствительной и непробиваемой. Из спотыкающегося, ощипанного ястреба я превращаюсь в задорного и неуступчивого воробья с прыткими короткими ногами, плотно сбитым корпусом и отнюдь не дурацким лицом. Я не только чувствую себя лучше, я чувствую себя красивым — и конечно, преисполненным невероятной уверенности в том, что иногда он по-прежнему любит меня, что я не утратил тесной связи с семьей, что есть еще на земле люди, которым небезразлична моя жизнь и которые не хотят видеть меня бездомным бродягой.