— Да, — сказал я вчера, покусывая длинную складчатую губу, — печально, что мы уже не ладим, как ладили когда-то.
— Жалко, — сказала Джен.
Я взглянул в окно, за которым моросил дождик.
— Да. Но, черт побери, мы по крайней мере остались друзьями.
(Я чувствую себя потрясающе, когда говорю подобные вещи; я чувствую себя исполином. Просто гигантом секса, сравнительно.)
Также бесспорно и то, что стремительно прогрессирующий алкоголизм Джен должен и впредь сослужить мне хорошую службу, должен и впредь оставаться источником подлинной безопасности и бодрости. Боже, сколько эта девушка может выпить! Рядом с ней я чувствую себя фактически трезвенником, а ведь я так напиваюсь, что лезу в драку, падаю, чуть не теряю сознание. Теперь я понял, какая мудрость заключена в, казалось бы, избитом клише: «как воду». Я видел, как во время ланча она выпила три кружки пива и четыре стакана вина, при этом не потеряв работоспособности и оставаясь легкой как пушинка. Она может после работы и глазом не моргнув выпить семь или восемь порций виски с лимонадом и выбежать из паба, как школьница, чтобы успеть на свою электричку. (Слава богу, живет она в Барнете с родителями. Джен — уменьшительное не от Дженис или Дженет, как я думал, а от Джейн — она круче, чем кажется. Некий бздунок по имени Дейв упоминается чаще, чем мне бы хотелось, но всегда в прошедшем или давно прошедшем времени и исключительно в ретроспективных придаточных предложениях.) Конечно, я абсолютно непреклонен в том, чтобы платить за каждую порцию, которую она выпивает в моей компании, — чтобы развить в ней чувство вины за то, что она не спит со мной, — и я подсчитал, что могу водить ее в паб хоть дважды в день на протяжении трех с половиной месяцев, прежде чем разорюсь окончательно. (Между прочим, я очень боюсь разориться. «Банкротство меня не пугает», — говорю я иногда. Но на самом деле пугает, и даже очень. До усрачки.) Однако вряд ли это так затянется. В любом случае это не может настолько затянуться.
Господи, она меня с ума сведет. Иногда, когда она мне улыбается или называет по имени, не поднимая глаз, мне просто хочется расплакаться горячими слезами благодарности. Я чувствую резкую, жгучую необходимость впасть в исступление, исчезнуть. Иногда, когда я слышу, как она бормочет что-то себе под нос, роясь в сумочке, или негромко сопит от усилия, перенося с места на место свою тяжелую пишущую машинку, я сижу на стуле как приклеенный, оскалив зубы и едва не заламывая руки. Помимо всего прочего, она невероятно забавная, равно как и неистощимо добродушная: к примеру, она может передразнивать чирьеватого, немногословного Деймона, и все же она несравненно менее скверно обращается с ним, чем кто бы то ни было в офисе, и даже заставляет меня колебаться — стоит ли издеваться над ним перед девицами или посылать с каким-нибудь бессмысленным и унизительным поручением. (Естественно, все у нас любят ее. Бернс прячет свою рыбу и уксус в ящик письменного стола; Герберт при ней воздерживается от своей обычной ругани; полоумный Уорк нежно прощает ей самые вопиющие служебные ошибки; и сам Джон Хейн на несколько секунд отрывается от своих коварных карьеристских планов, чтобы полюбоваться, как прилежно она работает.) И, о боже, ее лицо, ее глаза, ее глупая прическа. Что, если бы я протянул ей руку и она взяла бы ее в свою, что, если бы я обнял ее за плечи и она не стала бы противиться, что, если бы она позволила мне поцеловать ее… коснуться ее языка своим. Откройся мне, о Господи, откройся мне — и на что могут быть похожи ее груди? Проклятье, я должен знать это; я готов скорее отдать все, что имею, чем упустить такую возможность. И что, если, скажем, она позволит мне дотронуться до них (вы видите, как торчат У нее соски, когда холодно, и она особенно склонна скрещивать руки, скромно прикрывая ими грудь), дотронуться до них, вот так, а потом, возможно, и двинуться дальше — почему нет? — перейти к ее тугому животу, маленькому, но воинственному заду и — о нет! — к ее (не могу заставить себя выговорить это слово)… окажется ли она золотисто-каштановой и словно опаленной, как ее волосы, или просто черной, и сколько их там — аккуратная прядь, или кустистые заросли, или что? — и, возможно, я поглажу ее и… да, это то, что я хорошо умею делать, я лягу на нее и буду лежать так долго, как ей, черт побери, захочется, месяцами, я расположусь там лагерем, ведь надо быть уверенным, что ей со мной здорово, и даже не особо важно, что я не получу полного удовлетворения, если, конечно, она не очень искушена в такого рода проблемах, или не усвоила какую-нибудь иностранную технику, или просто не стала бы обращаться со мной с необычной нежностью и симпатией, или если она сама крайне возбудилась бы и… Боже мой, такого никогда не происходило со мной раньше: как вы думаете — она действительно хочет этого?
Не волнуйся. Просто у тебя немного разыгралась фантазия. И потом — какое, ко всем чертям, значение имеет на этой стадии, хочет она этого или нет? Как часто на самом деле девушки спят с мужчинами, потому что этого хотят? (Так, толстячок, ты далеко не уедешь. Никогда.) Просто сделай это, сделай. Улещивай, стращай, будь грубым, старайся подкупить; умоляй, плачь, побуждай, придирайся; кляни, угрожай, жульничай, лги. Но сделай это.
К примеру, мы были вместе в пабе только вчера вечером.
Там стоял такой эмоционально насыщенный, такой желанный полумрак, что никому и в голову не пришло включить свет и разогнать его. Мы уже выпили по три порции, сидя в своем углу, и печальная, божественно покровительственная дымка начала образовываться между нами и всем остальным. Чувствуя слезы на глазах, я глядел на Джен, слушал, что она говорит, а сам думал, мол, ни за что на свете не стану приставать к ней, — поскольку что будет, если больше никогда не повторятся такие вечера, как этот, теплые, хмельные, сумеречные, в окружении дружеских разговоров и доносящихся снаружи звуков медленно падающего дождя и самоуверенных машин. Я заговорил. И снова посмотрел на Джен, на ее маленькие, опрятные ноздри, опущенные уголки рта, россыпь родинок и веснушек вокруг губ.
— Послушай, — сказал я. — Пошли завтра выпьем у меня дома. Я познакомлю тебя со своим братом, названым братом. Его родители усыновили меня, когда мне было девять. У меня были и свои родители, но они плохо кончили. Теперь мы с братом живем в одной квартире. Его зовут Грегори. Возможно, он тебе понравится. — (И возможно, ты тоже придешься ему по вкусу. Неужели вы считаете, что я не думал об этом? Думал. Но я с ним поговорю. Начистоту. Он не сделает этого, если узнает, как много ты для меня значишь.) — Он странный. К тому же педик, каких свет не видывал. Сейчас мы не ладим — даже и не помню уж, как это было, — но было время, это точно, когда я любил его…
Я больше почти его не вижу. Я скучаю по нему. Он единственный друг, который у меня когда-либо был.
Было время, когда я любил Грегори. Правда. Я любил его по-своему — но тогда все любили по-своему. Какой парень. Не надо быть таким, каким был я, чтобы представить, каким был он. Человек, перед которым не стояло никаких преград: с ним мысль об опасности даже не приходила в голову — его отчаянные проступки были плоть от плоти его нераздумывающей сути, фразеологией его обаяния и удачи. Да собственно, о какой опасности могла идти речь в этом краю с мягким климатом воздушных белых комнат, послеполуденных тостов и толстых домоправительниц?