Полтора часа, проведенные среди теплой пыли и микропленок в Бюро общественной информации на Мэрилбоун-хай-стрит, позволили ей узнать о Халявщике-Клинче все, что она только могла пожелать. Она знала, что все эти сведения там найдутся, вот они и нашлись, причем более чем с избытком. И посему она направилась к расположенному поблизости Собранию Уоллеса, где совершила двадцатипенсовую покупку: приобрела одну почтовую открытку. На передней ее стороне изображен был набор угрюмого оружия — луженая душа какого-то безмозглого воителя, приконченного много-много лет назад, — а на обороте она начертала вот что:
Дорогой Гай,
Почему я сюда пришла? Да просто чтобы показать этим самым, что со мной все в порядке. Беды никакой нет, потому что теперь все мы повзрослели настолько, что вполне можем мириться со своим опустошительным одиночеством. Занятий у меня предостаточно. К тому же я всегда могу присесть у окна и смотреть на дождь — и еще на этих бедняжек-птиц, которым делается все хуже и хуже. Никаких слез!
Николь
Пожалуйста, не отвечайте.
Она писала эти слова в состоянии разыгрываемой жалости к самой себе, в состоянии искусственно вызванного возмущения, но теперь, перечитывая их, едва ли не сияла. Ведь на той самой земле, где росли деревья, дающие бумагу для написания любовных писем, — умирала почва, оскопленная химикалиями, переутомленная, выработанная, обращающаяся в пыль. Никак не отпускала ее эта мысль о смерти любви…
Которая началась с самой планеты и фантастического ее coup de vieux
[55]
. Вообразим временной промежуток, отпущенный земле, в виде вытянутой вперед руки: один-единственный удар наждачного круга по ногтю среднего пальца — и человеческая история стерта. Мы пробыли здесь недолго. И заставили поседеть эту землю. Когда-то она казалась вечно юной, но теперь стареет так же быстро, как наркоманка. Как свечка, лишенная воска, — практически голый фитиль. Господи, да разве вы не видели ее совсем недавно? Мы привыкли жить и умирать безо всякого понимания того, что планета стареет, что мать-земля стареет. Мы привыкли жить вне истории. Но теперь мы все приближаемся к конечной станции. Теперь все мы внутри истории, в этом никакого сомнения, мы на переднем ее крае, и ветер ее свищет у нас в ушах. Трудно любить, когда ты весь сжат в ожидании неизбежного столкновения. И любовь, может быть, тоже не в силах вынести подобное и потому покидает все планеты, достигшие такого состояния, достигшие окончания своих двадцатых столетий.
Николь нашла стул, села и вложила открытку в плотный конверт, который прихватила с собой как раз для этой цели. Она надписала адрес Гаева офиса (представив себе его лицо, отраженное в дисплее и сплошь испещренное зеленоватыми циферками). В мужском своем бумажнике Николь нащупала наконец последнюю измятую марку. Когда она ее лизнула, ей вдруг вообразилась стоящая впереди очередь в почтовом отделении, устремленная к зарешеченному окошечку и к маячащей за ним тени, вроде бы увенчанной тюрбаном. Но в тот же миг она встряхнула головой, осознав, что это письмо будет последним, которое она когда-либо отправит, а эта марка — последней, которую она когда-либо лизнет. Славно, славно. Очереди за марками (да и вообще все очереди без исключения) приводили Николь в ярость, которая не отпускала ее на протяжении целого дня. Покупаешь тысячи марок, а на следующей неделе цены на почтовые услуги повышаются снова. Все, с этим покончено. Славно: еще одна из жизненных забот — еще одна из куч жизненного дерьма — исчерпана до самого донышка. Разгребла, слава богу.
В перспективе некоторой опасности для своих финансов Николь, завладев черным таксомотором, отчалила, направляясь вверх по Уэстуэй, туда, где назначена была встреча за ленчем.
— Как-то раз, — сказала она наудачу, — мне довелось переспать с иранским шахом.
Николь помолчала. Кит поморгал и кивнул. Она давала ему время разобраться с датами: в год смерти шаха ей было четырнадцать
[56]
. Но он, конечно же, ни в чем таком разобраться не мог.
— Мне тогда был двадцать один год. Иранский шах, Кит. Не кто-нибудь.
— Ну да, башка в полотенце, — сказал Кит подчеркнуто строго.
Она искоса на него посмотрела.
— Но они же все помешаны на религии, — продолжал он.
— Да нет же, нет! Это было до революции. Этот шах… этот шах, Кит, был все равно что король. И притом до крайности развратный. Ты что, Кит, никогда не слыхал о Павлиньем троне? Ну ладно. Он, понимаешь ли, рыскал по всему свету, отыскивая самых славных, самых горячих молоденьких женщин, и платил им по куче денег, чтоб затащить к себе в постель. Это совершенно незабываемый опыт.
В этот момент к их столику подошел официант, обтянутый темным костюмом, и, потирая руки, спросил:
— У вас все в порядке, сэр?
— Угу, — сказал Кит. — Слышь, Акбар, ты бы дал нам поговорить спокойно, а?
Когда она сюда явилась, он уже поджидал ее, флегматично восседая в самом уютном местечке погруженного в полумрак ресторана. Накануне, когда она предложила Киту угостить его ленчем, где ему будет угодно, он, не колеблясь ни секунды, выбрал «Беженцев из Кабула». После некоторых расспросов Кит снизошел до объяснения, описав этот ресторан как то место, где можно — за приемлемую цену — ощутить дуновение Востока. «Афганцы, блин, — добавил он. — Ну подумай, разве может хоть что-нибудь быть лучше доброго остренького карри? Да ни в коем разе!»
Когда Николь подошла к столику, убийца и не подумал встать. Она не могла понять, что тому причиной — то ли освещение, то ли то, что он уже успел съесть, то ли какое-нибудь обыденное бедняцкое недомогание, которое его скрутило, — но лицо у Кита было совершенно желтым. Желтизна эта была точь-в-точь такой, что окружает заживающий подбитый глаз. «Не стесняйся, милая», — сказал он, с трудом разжимая кулак и указывая ладонью на стул, стоявший напротив. Перед ним стояла пинта лагера, в пепельнице дымилась сигарета, любимый таблоид, естественно, тоже лежал рядом, а в тарелке ожидал дальнейшего развития событий уже ополовиненный сандвич, сооруженный из поппадама и пикуля. «Акбар! Дай-ка меню моей… это… моей… ну… короче, дай ты ей меню. И не приноси мне никакого мяса. Что здесь такого? Три яйца вкрутую, и брякни-ка на них моего любимого соуса. Такого ни единый микроб на свете не выдержит — сразу подохнет. Уж будьте спокойны». Николь вернула меню, не раскрыв его, и, сославшись на диету, заказала себе первый за все утро джин-тоник. Минут десять Кит источал презрение по отношению ко всем и всяческим диетам, упирая на то, что силы в себе надлежит поддерживать и что мужики вообще предпочитают женщин в теле. Потом Акбар подал ему то, что он заказывал. Неподалеку от кухни сгрудились трое других официантов плюс двое поваров в холщовых халатах — все они оживленно переговаривались между собой. В тот миг, когда Кит отправил в рот первую ложку соуса, их говор умолк, а из окна, сообщающегося с кухней, донесся взрыв мальчишеского хохота — хохота поварят этой адовой кухни… Он жевал, потом остановился, потом стал жевать снова, так же усердно, как щенок, пытающийся разгрызть твердую шоколадку. Потом закрыл глаза и умиротворяюще обмахал ладонью собственное лицо. Когда, наконец, он начал говорить, изо рта у него повалило так много дыма, что Николь на миг показалось, будто он украдкой успел прикурить еще одну сигарету. Кит попросил Акбара поправить его, если он ошибается, но разве он не заказывал по-настоящему острого соуса?