— Ладно, в это я готова поверить… Но она говорила совсем другое.
Джина пояснила, что Энстис в своем письме, по телефону и при личной встрече (как-то в пятницу за чашкой кофе здесь, на Кэлчок-стрит) упрямо изображала Ричарда этаким Ричардом Львиное Сердце, Тамерланом, настоящим Ксерксом в койке.
— Разумеется. Это на нее похоже. Это была всего лишь одна ночь — и полное фиаско. Это была одна из минут, когда теряешь разум и совершаешь безумные поступки. Одна ночь. И я тут же об этом пожалел.
— И все же ты попытался.
— Попытался… А что ты сделала? Ты знаешь, о чем я. В смысле ответных мер.
— Не задавай вопросов, — сказала Джина, — и мне не придется лгать.
— Это Глашатай, да? Дермотт? Или ты реанимировала кого-нибудь из твоих поэтов? Энгоаса? Клиэргилла?
— Не задавай мне вопросов, — сказала Джина, — и мне не придется лгать. Теперь мы квиты. Как ты мог? Я хочу сказать: она такая страшная. И такая зануда. Черт подери. Она звонила мне по два раза на день, пока я не сказала, чтобы она катилась ко всем чертям. А теперь иди и займись мальчиками.
Заниматься мальчиками — теперь ему частенько приходилось этим заниматься — уже не было так тяжело, как год назад. Статус мальчиков изменился: они уже больше не были царственными изгнанниками, венценосными узниками под домашним арестом. Теперь с ними обращались как с особо важными персонами — своевольными и дряхлыми пациентами сталинского санатория или дома для престарелых. (Из окна их комнаты была видна свалка, на которой стояли искореженные экскаваторы, а чуть подальше — отравленный канал светофорно-зеленого цвета.) Их постели были расстелены, халаты согреты; высокие знаки отличия разложены перед ними и убраны чуть позже; их многочисленные неудачи, аварии и неловкости тактично и умело сглаживались и замалчивались. В последнее время обитатели санатория могли заметить симптомы новых послаблений: результат вынужденной экономии, ревизии идеологии или недобросовестности няньки. Так, например, больше не считалось необходимым нести их вниз к завтраку или даже вести за руку; нехитрая еда ждала их на столе, но отныне предполагалось, что есть они будут сами (хотя, разумеется, они по-прежнему могли баловаться и пачкаться сколько им вздумается). Обитатели санатория постепенно привыкли к утрате прежних привилегий. Иногда они вспоминали о былых временах и пытались бороться — и, слабо всхлипывая, рыдали от стыда… Но нянька сидел тут же, за кухонным столом, и равнодушно взирал на их стенания. Он сидел в майке, читал газету, пил кофе и ковырялся в зубах…
Одно замечание по поводу того, что значит быть мужем-домохозяйкой: это дает вам массу времени, чтобы порыться в спальне вашей жены. Вы можете отправиться туда с чашкой чая и провести там полдня. У Ричарда было полно свободного времени. Дети целый день были в школе. Но скоро у них начнутся каникулы, и они целыми днями будут дома. Ричарда не оставляла мысль, что ему нужно еще что-то сделать. Прочитать биографию, поговорить с Энстис, нужно писать современную прозу. Но у Ричарда полно свободного времени.
Он нашел: коробку из-под туфель, в которой были все его письма Джине, сложенные в хронологическом порядке, все вскрытые и прочитанные. Ему казалось, что от них исходил едва уловимый запах Джины.
Он нашел: сделанную поляроидом фотографию Джины с Лоуренсом, на деревянной скамейке в каком-то приморском пабе. Лоуренс обнимает Джину за плечи в бледном свете утра.
Он нашел: серую пластиковую папку на молнии, в которой хранились письма, написанные Джине другими писателями, и стихи, написанные ей поэтами, — все давнишние.
И еще он нашел — в ее шкафу — четыре пыльных конверта с банкнотами по двадцать фунтов. Он подумал, что, может быть, ему придется позаимствовать немного из этих денег и дать их Стиву Кузенсу — в зависимости от того, когда ему заплатят за литературный портрет Гвина.
Теперь, когда физическое существование Гвина постоянно находилось под прицелом, Ричард мог мысленно воспарить и обдумать явление более высокого порядка: как растоптать литературную репутацию Гвина.
Как это представлялось Ричарду бессонными ночами (пока Джина ровно дышала, лежа рядом с ним), писателю могут угрожать серьезные неприятности в основном по трем причинам. Первая причина — порнография, вторая — богохульство; на то и на другое надеяться было бессмысленно. В «Амелиоре» не было ни любви, ни секса, ни нецензурной брани. Что касается богохульства, то проза Гвина была неспособна оскорбить даже людей, которые, казалось, самой природой для этого предназначены, — людей, которые во всем видят оскорбления. Но есть еще один вариант, подумал Ричард. И эта мысль пришла к нему следующим образом.
Ричард стоял у своего стола в издательстве «Танталус пресс». Он курил. И вздыхал: будь что будет. Неделю назад он отказался от должности художественного редактора «Маленького журнала». Теперь он работал на Бальфура Коэна в «Танталус пресс» еще один день и одно утро в неделю и также брал работу на дом. Более того, он отказывался от рецензий. Помощники художественных редакторов по всему городу, вероятно, сидели и тупо смотрели на свои телефоны, когда Ричард сообщал им об этом. Не хочет ли он написать рецензию в 300 слов на трехтомное жизнеописание Айзека Бикерстаффа? Нет. Тогда, может быть, на критическую биографию Ральфа Кадуорта, Ричарда Фитцральфа или Уильяма Кортхоупа? Нет. В смысле траты времени и сил и в смысле денег это было ему выгодно. Редактирование бездарной туфты, издаваемой за счет автора, оплачивалось лучше и ценилось миром выше, чем беспристрастное прочтение добросовестных исследований творчества второстепенных поэтов, романистов и драматургов — книг о посредственностях, написанных посредственностями, хотя и небесталанными. Пока Ричард писал книжные обозрения, он обретался в умеренном климате посредственностей. В издательстве «Танталус пресс» он попал в атмосферу махрового психоза. Выслушав более чем лаконичный отчет Ричарда об американском турне, Бальфур снял его с художественной литературы и перевел на научно-популярную литературу — точнее, на «Науки о человеке». И Ричард узнал, что свихнувшиеся старые развалины, расползшиеся по всей Англии, без устали революционизировали мысль двадцатого столетия. Они сбрасывали с корабля современности Маркса. Они переворачивали Дарвина с ног на голову. Они выбивали почву из-под ног у Зигмунда Фрейда.
— Господи, — сказал Ричард, стоя у своего стола.
Он повторял это весь день. В то утро Ричард согласился, чтобы его имя появилось в выходных данных книг и в рекламе издательства «Танталус пресс»… Он глубоко вздохнул: будь что будет. Он вгрызался в гранит очередного пустопорожнего опуса в пятьсот страниц, принадлежащего перу еще одного претенциозного (и злобного) старого кретина (и задницы), который ничтоже сумняшеся обнаружил недостающее звено между генетикой и общей теорией относительности.
Ричард приписал ПРОВЕРЕНО после восклицательного знака, которым автор заканчивал свое сочинение, и швырнул рукопись в лоток для исходящих бумаг.
К Ричарду подошел Бальфур Коэн и сказал:
— Вот письмо от вашего поэта.