Очевидно, я все-таки виноват. Хотя бы в глазах моего тестя, которому я всегда казался никчемным человеком; но и сам я был о себе такого же мнения. Быть может, он считал, что в моем безропотном нежелании прославиться, стать кем-то и зарабатывать на жизнь виновата моя артистическая натура. Если бы я занимался не музыкой, а маркетингом или какой-нибудь коммерцией, мне бы гораздо дольше удалось поддерживать ложное представление о своей персоне: в бакалейной лавке посредственность не так бросается в глаза, как в концертном зале, – простая порядочность не позволила мне годами стучать по клавишам или давать никому не нужные уроки сольфеджио. Уж, казалось бы, что может быть суровее испытания совестью, но никакой горечи во мне не осталось – я лишь получил выигрыш во времени и сумел сохранить в себе вкус к жизни. Иногда я задаюсь вопросом: что меня поддерживало – собственная сила духа (которая морально помогла мне пережить неудачи) или Лоранс (которая помогла материально)? Без сомнения, и то и другое.
Одиль вышла за печеньем, и Лоранс, которую разговор о моей почте не особенно вдохновлял, решила переменить тему.
– Этот костюм сидит на тебе потрясающе! – сказала она, окидывая меня взглядом с макушки до пят. – Удачно, что мы выбрали серо-голубой, а не серо-зеленый, верно? К твоим глазам это так идет!
Я кивнул с важным видом. Мне очень нравилось, когда она говорила «мы» по поводу моих покупок. «Мы» выбрали эту ткань, «мы» придумали фасон костюма, «мы» нашли подходящие рубашки, «мы» когда-то достали запонки, которые подходят ко всем сорочкам, «мы» уже имели итальянские мокасины на любой случай, «мы» раскошелились на голубой галстук, который так хорошо сочетается с цветом пиджака. И, черт побери, если после всего «мы» еще были недовольны, так у меня просто нет слов!.. Все эти «мы» произносились от лица Лоранс, только неудовольствие я осмеливался выражать от своего собственного лица. И все-таки через семь лет мне удалось восстановить некоторые чисто мужские права: я, например, сам выбирал сигареты, парикмахеров, спортивные клубы, разные безделушки и т. д. и т. д.; но что касается одежды – и пробовать было бесполезно. Казалось, что Лоранс одновременно с молодым и пылким мужем приобрела себе большую куклу, которую нужно было наряжать. И от этого права она никогда бы не отказалась; я уже достаточно повоевал, чтобы знать это наверняка. Так что из года в год, чаще осенью, реже весной, мы отправлялись к «ее» портному, где она одевала меня по последней моде, по самому последнему писку, выряжала под некогда саркастическим, а теперь равнодушным взглядом все того же портного и все той же закройщицы (впрочем, если из всех, как правило, заносчивых поставщиков Лоранс мне пришлось бы расстаться с этими двумя, я был бы действительно глубоко опечален).
– Почему ты переоделся? – спросила она. – Из-за Одиль? Ты думаешь, она о чем-нибудь догадывается?
– Нет, нет… скорее, чтобы рассеять меланхолию…
Лоранс рассмеялась:
– Рассеять меланхолию? Звучит претенциозно!
– Не думаю, чтобы она стала завидовать тебе, – глупо начал я. – Я хочу сказать… ну, скорее, нам… нашему виду…
Момент был упущен, и, когда Одиль вернулась, об исчезнувших письмах уже все позабыли. Минут десять я размышлял о коварстве французского языка. Одиль ушла, и мы остались одни, Лоранс и я, как это нередко случалось по вечерам в последние годы. Я дружил лишь с Кориоланом; друзья же Лоранс стали настолько скучны, что и она это поняла и стала уставать от них, и это меня беспокоило: я знал, что Лоранс плохо переносит одиночество, особенно теперь. Теперь, когда я видел в окно, как бульвар Распай серебрится под дождем, а слово «меланхолия», всплывшее в разговоре об Одиль, казалось, стучится во все ворота, выскакивает на неоновых вывесках Монпарнаса с какой-то обновленной энергией и блеском.
Тем временем Лоранс устроила так называемое любовное телегнездышко: у нее вошло в привычку огораживать на ковре с помощью диванных подушек четырехугольное пространство, которое она величала нашей «крепостью». Оттуда, приютив меня под бочком, она, подобно фее с волшебной палочкой, правила нашими телегрезами, дирижировала своим крохотным мирком, перебегая с одного канала на другой, от сказки к репортажу; но телевидение оставалось тем, чем и было всегда; и я быстро засыпал, едва закончив с ужином, который нам приносили из очередного нового ресторана (их Лоранс меняла каждую неделю, и при этом всегда разыгрывалась маленькая трагедия).
Но в этот вечер мне не сиделось на месте; телевизионная болтовня раздражала меня больше обычного, а руки и ноги так и норовили покинуть бархатный замок. Лоранс буквально обвилась вокруг меня. Знаю я эти дамские маневры: многообещающие жесты, взгляды, зовущие заняться с мадам сексом, ну и то же самое потом (не забывай меня, мой милый); в общем, у мужчины времени на размышления не остается, а главное, ему уже трудно понять, на какой же стадии теперь ваши отношения. На всякий случай я обнял Лоранс и поцеловал ее.
– Ах, нет! – подала она голос. – Угомонись же! Ну ты подумал о моем отце? Что-нибудь решил?
– Пусть будет, как ты решила.
И Лоранс чмокнула меня в щеку с благодарностью.
– Ты ведь не сердишься?
– Нет. Быть злопамятным, по-моему, это пошло. Разгневаться я могу. Но копить злобу? Не имеет смысла.
Я все-таки надеялся, что она извлечет из моих слов урок на будущее и, может, даже сделает выводы.
– Как ты прав! – откликнулась Лоранс. – Отец приглашает нас обоих послезавтра к себе. Но с тобой он бы хотел поговорить отдельно. Кажется, он хочет извиниться, а я… я буду его стеснять.
– Очень жаль. – Я улыбался, но, в общем-то, был доволен: наедине мне будет легче его подначивать, отпускать на его счет всякие шуточки и намеки, а то Лоранс уже стала потихоньку понимать, когда я балагурю.
– К тому же, ты знаешь, он прекрасно разбирается в делах, – добавила она. – У тебя ведь будут какие-то доходы от твоего… твоих… от твоей песни… хоть немного, но все-таки карманные деньги… – Лоранс осеклась: после ужина у ее нотариуса выражение «карманные деньги» стало для нас запретным, во всяком случае, бестактным. Супруга нотариуса целый вечер болтала о гадостях, которые натворил ее сынок, а закончила фразой: «Однако ежемесячно я ему выдаю столько-то карманных денег!» – эта сумма в точности соответствовала той, что я получал ежемесячно от Лоранс. Я тотчас соскользнул под стол, чтобы подобрать, так сказать, свою салфетку – а заодно и прийти в себя, – когда же я вынырнул, Лоранс поняла по моей гримасе, что я с трудом подавил приступ бешеного смеха. Через месяц, не сказав мне ни слова, она удвоила свои субсидии, уж не знаю почему… Быть может, потому, что мальчику было шестнадцать лет, а мне тридцать два… Во всяком случае, я еще долго поминал добрым словом этого славного и безденежного паренька.
В этот вечер, устав от выходок Лоранс, от тошнотворных картинок телеящика, задыхаясь посреди бархатных подушек, я почувствовал, как снова после долгого перерыва на меня накатывает приступ клаустрофобии. Раньше стоило мне только подумать о какой-нибудь каморке или хотя бы о приюте для социально неадаптированной молодежи, куда я вполне мог бы угодить, – чтобы тут же прийти в себя; но в этот вечер ничего не получалось. Опьяненный твердостью Кориолана и неожиданным подобострастием Ни-Гроша, я вдруг представил себе, как возвращаюсь в квартиру, которую сам оплачиваю и где ждет меня женщина – не безраздельная владычица моего живота, которая иногда бросает мне, словно кости, кусочки независимости, а та, с кем я хотел бы разделить свое существование. С другой стороны, идея расстаться с Лоранс теперь, когда у меня были для этого средства, казалась мне страшной низостью. Пусть я и вправду хочу и могу уйти, но я не мог не думать об отвращении, с которым буду после жить – уж не говоря о мнении окружающих, – об отвращении к самому себе, хотя, быть может, вскоре это и пройдет.