Куда увезли мальчиков, она так и не узнала, ее же отдали в семью добрых пресвитериан. Те сказали, что рады ей, потому что им нравятся местные женщины, такие же работящие, как они сами, а местных мужчин они не одобряют: вот еще — сидят себе на бережку целый день, рыбачат, а то еще охотятся, точно какие-нибудь баре. То есть разорившиеся, конечно, потому что нет у них ничего — ни землей, на которой спят, не владеют, ни вообще ничем; живут, будто титулованные нищие. А ведь среди прихожан-то наших есть еще старики, которые слышали или даже сами помнят, как карал Господь праздных и нечестивых — насылал на гордые безбожные города черную смерть, жег страшными пожарами, — так что остается только молиться, чтобы племя, из которого происходит Лина, хотя бы поняло вблизи конца своего: то, что случилось с ними, — лишь первый знак укоризны Господней, первая из семи чаш Его гнева, из коих последней возвестит Он Свое пришествие и рождение нового Иерусалима. Девочке дали имя Мессалина (на всякий случай), но звать стали сокращенно — Лина: протянули, вроде как, соломинку надежды. Ей было боязно вновь потерять крышу над головой, оказаться без семьи, наедине с пугающим миром, поэтому она, чтобы им потрафить, согласилась принять на себя личину дикарки, которую этим святым людям приходится поучать и воспитывать. Так, например, она узнала, что купаться в реке голышом это грех; рвать вишню с дерева это кража; а есть руками кашу из маиса преотвратно. Узнала, что больше всего Господь ненавидит праздность, поэтому смотреть в пространство, мысленно оплакивая мать или подружку, — значит навлекать на себя проклятие и погибель. Одеваться в шкуры животных нельзя, это грех, оскорбляющий Бога, поэтому ее одежду из оленьей шкуры сожгли, а ей выдали подобающее платье из байки. Бусы с запястий срезали, волосы на несколько дюймов укоротили ножницами. И, хотя на воскресные службы в церковь ее с собой не брали, молиться перед завтраком, обедом и ужином ей полагалось со всеми вместе. Однако добиться от нее униженности, мольбы, коленопреклоненной молитвы (ни покаянной, ни благодарственной) не удалось: сколько она ни старалась, окончательно изгнать из себя Мессалину не вышло, и пресвитериане расстались с нею, не удостоив даже прощания.
И лишь много спустя, когда она мела однажды у Хозяина пол, тогда земляной еще, старательно обходя метелкой из наломанных веток гнездо курицы в углу, — одинокая, сердитая и обиженная, — она решила, наконец, защитить себя, собрав обрывок к обрывку все то, чему научила ее умиравшая в муках мать. Покопалась в памяти, напрягла воображение и кое-как сплотила воедино забытые обряды; познания в европейской медицине соединила с местным знахарством, Библию со сказаниями предков и припомнила — или придумала — скрытый смысл явлений. Нашла, иначе говоря, свое гнездышко в этом мире. В деревне баптистов ей ни утешения, ни места никакого не было, Хозяин сам был там вроде и свой, да не совсем. Одиночество совсем бы ее сокрушило, кабы она не открыла для себя отраду отшельника: самой стать частью движимой природы. Она перекаркивалась с воронами, пересвистывалась с синицами, разговаривала с растениями, болтала с белками, легко нашла общий язык с коровой и даже доводы дождя сделались ей доступны. Ее досада на судьбу, заставившую пережить всех родных и близких, отступила, когда она поклялась не предать и не бросить никого, кто дорог сердцу. Воспоминания о деревне, населенной мертвыми, мало-помалу потонули в золе, а на их месте возник единый главный образ. Того огня. Как он быстро! Как решительно он пожрал все, что они построили, все, что было их жизнью. Почему-то очистительный и до одури красивый. Даже просто стоя перед камином или разжигая дрова, чтобы вскипятить воду, она чувствовала сладкую дрожь возбуждения.
Ожидая прибытия жены, Хозяин развил бешеную деятельность, трудился не покладая рук, чтобы хоть как-то подчинить себе окружающую природу. Не раз и не два, принеся ему обед на какое-нибудь поле или лесную делянку, где он работал, Лина заставала его со взором, устремленным в небо, — стоит, закинув голову, будто в исступлении, не может поверить, как так эта земля отказывается ему подчиниться. Вместе они кормили кур, ухаживали за саженцами, сеяли зерновые и сажали овощи. А вот вялить пойманную рыбу — это она его научила; она же научила, как угадывать приближение нереста, как защитить урожай от набегов ночных расхитителей. И все же ни он, ни она не знали, что делать, когда две недели подряд льет дождь или два месяца не выпадает ни капли. Беспомощны они были и против черных слепней, налетавших стаями, — от них и лошадь, и скотину охватывает безумие, в такие дни все живое ищет спасения в доме. Лина и сама не очень-то много знала, видела только, какой он неопытный земледелец. Она-то хоть умела отличать сорняки от рассады. Не имея терпения (этого главного стержня фермерства) и не желая ходить на поклон в соседнюю деревню, он навсегда обречен был страдать от неожиданных издевательских перемен свирепой погоды, так же как и от хищников, которые не знают — да и все равно им, — кому принадлежала их добыча. Лина предупреждала, а он не послушался, использовал как удобрение селедку, и только что высаженные овощи оказались безжалостно вырыты и разбросаны: запах привлек полудиких соседских свиней. Не хотел он и тыкву сажать на поле маиса. И понимал ведь, что ее побеги не дадут разрастись сорнякам, а все равно: вот не нравится ему вид беспорядка! Зато у него хорошо получалось ухаживать за скотиной, и строил он ловко.
Трудов много, толку мало. Когда погода худо-бедно способствовала, Лина ночи коротала с курами, пока Хозяин перед самым приездом жены за один день не воздвиг вдруг коровник. За все время Лина не перекинулась с ним более чем пятьюдесятью словами за исключением «да, сэр». Одиночество, горе и яростное безмолвие сломили бы ее, если бы она не выкинула из памяти все шесть лет, предшествовавших гибели мира. Лина не вспоминала ни игры с другими детьми, ни заботливых матерей в драгоценностях тонкой работы, ни божественную упорядоченность жизни, где все известно наперед: когда переходить на новое место, когда собирать урожай, жечь костер, идти на охоту; как хоронить, чем должно знаменоваться рождение, как поклоняться божеству. Она отбирала и хранила то, что можно вспоминать, и отбрасывала остальное; эта сосредоточенность сформировала ее всю — и внутри, и снаружи. Ко времени, когда появилась Хозяйка, ее новое я стало почти совершенным. И подчинило себе без остатка.
Под подушку Хозяйке Лина клала волшебные камешки; для свежести воздухов раскладывала по комнате мяту, а для лечения ран во рту давала пациентке жевать дягиль-корень — гнать надо, гнать из тела злых духов! Приготовила самое сильное средство, какое ведала: сивец луговой, полынь, зверобой, венерин волос и барви́нок — все смешать, заварить, отжать и отваром поить Хозяйку, протискивая ложку ей между зубов. Осина, осина, возьми ее трясину, дай ей леготу! Задумалась: может, попробовать какие-нибудь молитвы (которых довольно много преподали ей пресвитериане), но Хозяина молитвы не спасли, и она решила — нет, дело зряшное. Хозяин-то ушел быстро. Сперва еще покрикивал на Хозяйку. Потом шептал, просил снести его в третий дом. Громадный и теперь совсем уж никчемный, когда нет ни детей, ни внуков, чтобы в нем жили. Некому стоять, благоговея перед его великолепием и восхищаясь зловещими вратами, на которые кузнец ухлопал два месяца. В их навершии друг с дружкой сплетаются две змеи. Когда во исполнение последней воли Хозяина они расцепились, Лине чудилось, будто она входит в мир, отягощенный заклятием. Что кузнец выковал — это, конечно, безделица, тратить время на такое взрослому человеку конфузно, но вообще-то он времени даром не тратил. Одну девчонку сделал женщиной, второй спас жизнь. Горемыке нашей. Лисоглазой Горемыке с ее черными зубами и нечесаной копной курчавых волос цвета заходящего солнца. Хозяин ее из милости взял, не купил, нет, и было это уже при Лине, но до появления Флоренс, а Горемыка до сих пор так и не вспомнила, откуда она и что с ней приключилось, — говорит, на берег ее вынесли киты.