Будь проклят тот план и его исполнение. Лучше бы ты запустил железяку на верхушку липы: ведь в тенистом квартале вилл обитает достаточно сорок, которые подхватили бы ее, чтобы присовокупить в тайном хранилище к серебряным ложечкам, кольцам, брошкам и прочим сокровищам.
В понедельник Мальке отсутствовал. По классу пошли слухи. Штудиенрат Брунис вел урок немецкого. Он опять сосал витаминные таблетки, которые должен был раздать ученикам. На кафедре лежал раскрытый томик Эйхендорфа. Старческое бормотание казалось сладким, липким. Сначала несколько страниц из «Жизни одного бездельника», потом «Мельничное колесо», «Перстенек», «Музыканты», «Два дюжих подмастерья», «Серна, что других милее», «В них песня таится», «Теплый воздух синевы». Про Мальке — ни слова.
Лишь во вторник в классе появился оберштудиенрат Клозе с серым скоросшивателем; встав возле штудиенрата Эрдманна — тот растерянно потирал руки, — он, источая мятный холодок изо рта, начал вещать поверх наших голов: произошло нечто неслыханное, и это в судьбоносные времена, когда необходима сплоченность. Ваш одноклассник — фамилию Клозе не назвал — был еще вчера исключен из учебного заведения. Принято решение воздержаться от передачи дела в инстанции, например, в окружное управление гитлерюгенда. Всем ученикам надлежит хранить о данном происшествии молчание, как это подобает мужчинам, и необходимо ответить на позорный поступок достойным поведением, как того требует дух нашей гимназии. Таково желание вашего бывшего соученика, капитан-лейтенанта, командира подводной лодки, кавалера и так далее и тому подобное…
Мальке вылетел из гимназии, но поскольку во время войны никого по-настоящему не выгоняли, его перевели в школу Хорста Весселя. Там его историю также не стали предавать огласке.
Глава 9
Школа Хорста Весселя именовалась до войны реальной гимназией кронпринца Вильгельма; она, как и наша школа, пропахла пылью. Здание, построенное в тысяча девятьсот двенадцатом году, выглядело немного приветливее, чем наша кирпичная громадина; находилось оно в южной части предместья, у подножия холма с Йешкентальским лесом; словом, когда осенью начались учебные занятия, дорога в школу, по которой ходил Мальке, уже нигде не пересекалась с моим маршрутом.
На время летних каникул он тоже пропал — лето без Мальке; говорили, он сам захотел попасть в военно-спортивный лагерь с курсами для радистов. Его обгорелой на солнце спины не видели ни в Брезене, ни в купальне Глетткау. Искать его в церкви Девы Марии стало бессмысленно, поэтому его преподобию отцу Гусевскому пришлось на время каникул обходиться без самого надежного помощника, так как министрант Пиленц сказал себе: «Что за месса без Мальке?»
Оставшись без него, мы иногда наведывались на посудину, но особой радости это не доставляло. Хоттен Зоннтаг тщетно пытался найти вход в радиорубку. Среди девятиклассников возникали все новые слухи о потрясающе оборудованной рубке под мостиком. Паренек с узко посаженными глазами, которого салаги преданно именовали Штертебеккером
[36]
, без устали нырял в люк. Раз-другой на посудину приплывал довольно тщедушный кузен Туллы Покрифке, но он никогда не нырял. Мысленно или вслух я пробовал завести с ним разговор о Тулле; она интересовала меня. Но она, видно, как и меня, зачаровала собственного кузена — только как? — своим разлохматившимся шерстяным купальником, неистребимым запахом столярного клея. «Не ваше собачье дело!» — отвечал мне кузен или мог бы ответить.
Тулла на посудине не появлялась, она предпочитала купальню, однако с Хоттеном Зоннтагом уже было покончено. Пару раз я ходил с ней в кино, но на большее мне не везло: в кино она ходила с любым. Говорят, она втюрилась в того самого Штертебеккера, причем безответно, поскольку Штертебеккер присох к нашей посудине, где искал вход в радиорубку. К концу летних каникул ребята перешептывались о том, что его поиски якобы оказались удачными. Но доказательства отсутствовали: он не предъявил ни разъеденной пластинки, ни заплесневелой белой совы. Однако слух держался, поэтому когда через два с половиной года была арестована таинственная подростковая банда под предводительством Штертебеккера, на процессе вроде бы опять упоминалась наша посудина и тайник под палубными надстройками. Но на ту пору я уже был в армии, новости узнавал лишь отрывочно из душеспасительных или дружеских писем, которые до самого конца, пока почта еще действовала, посылал мне его преподобие отец Гусевский. В одном из последних январских писем сорок пятого — русские войска уже прорвались к Эльбингу — говорилось что-то о святотатственном нападении так называемой банды «чистильщиков» на церковь Сердца Христова
[37]
, где служил его преподобие отец Винке. Штертебеккер назывался в письме настоящей фамилией; а еще я, кажется, прочитал в том письме о трехлетием малыше, который стал для банды своего рода оберегом или талисманом. Я то уверен, то сомневаюсь, что в последнем или предпоследнем письме Гусевского — связка писем вместе с дневником и вещевым мешком пропала под Коттбусом — говорилось о нашей посудине, пережившей в канун летних каникул сорок второго года свой великий день, чей блеск, однако, как-то померк во время самих каникул; у меня до сих пор остался в памяти горький привкус этого лета, когда не было Мальке. Что за лето без Мальке?!
Не то чтобы мы совсем отчаялись из-за того, что его не было с нами. Я даже радовался его отсутствию, так как теперь мне не приходилось бегать за ним; только почему же после летних каникул я пришел к его преподобию отцу Гусевскому и предложил себя в качестве министранта? Довольный Гусевский расцвел тысячью морщинок за очками без оправы, но его лицо за теми же очками сразу разгладилось, посерьезнело, когда я, вычищая щеткой его сутану — мы сидели в сакристии, — словно невзначай спросил про Йоахима Мальке. Придерживая руками очки, он спокойно сказал: «Мальке по-прежнему принадлежит, несомненно, к числу самых усердных прихожан, не пропускающих ни одной воскресной мессы; впрочем, последние четыре недели он провел в военно-спортивном лагере; однако не хотелось бы думать, будто вы намереваетесь служить у алтаря единственно ради Мальке. Объяснитесь, Пиленц!»
Без малого две недели назад мы получили похоронку на моего брата Клауса, унтер-офицера, погибшего на Кубани. Его смерть я и назвал причиной моего желания служить у алтаря. Похоже, его преподобие отец Гусевский удовлетворился моим объяснением и постарался поверить во всплеск моей набожности.
Мне не слишком хорошо помнятся подробности физиономий Хоттена Зоннтага или Винтера, а вот у Гусевского была густая курчаво-жесткая шевелюра с проседью, с которой на сутану сыпалась перхоть. На макушке голубовато отливала тщательно выбритая тонзура. От него пахло березовой туалетной водой и мылом «Пальмолив». Иногда он покуривал сигареты «Ориент» в затейливо выточенном янтарном мундштуке. Он слыл прогрессивным священником, играл в сакристии в настольный теннис с министрантами и даже с теми, кого готовил к конфирмации. Он любил, чтобы все белое, амикт и альбу, сильно крахмалили, что делала фрау Толькмит, а если старушка болела — кто-нибудь из сноровистых министрантов; часто таковым оказывался я. Каждую манипулу, столу, все предметы облачения, которые висели или лежали в шкафах, он собственноручно обвешивал или перекладывал мешочками лаванды. Когда мне было лет тринадцать, его маленькая безволосая рука однажды скользнула от моего затылка вниз, под рубаху, к спортивным трусам, но потом ушла прочь, потому что трусы были не на растягивающейся резинке, а завязывались спереди тесемками. Я не придал особого значения этим поползновениям, тем более что относился к его преподобию отцу Гусевскому с симпатией за его неизменное дружелюбие и почти юношеские повадки. До сих пор вспоминаю о нем с ироничной доброжелательностью; поэтому ни слова больше о безобидных прикосновениях, которые, в сущности, адресовались моей католической душе. В общем, он был священником, как сотни других, содержал неплохо подобранную библиотеку для своей общины, состоящей преимущественно из не слишком охочих до чтения рабочих; он не отличался чрезмерным усердием, веровал не безгранично — например, это касалось вознесения Девы Марии — и произносил каждое слово — говорил ли он поверх корпорала о крови Христовой или о настольном теннисе в ризнице — елейным голосом с одинаково значительной интонацией. Мне казалось глупым, что уже в начале сороковых он подал заявление о замене фамилии, после чего через полгода стал называться его преподобием отцом Гусевингом. Тогда многие поддались моде на онемечивание фамилий, которые звучали по-польски, заканчиваясь на «кий», «ке» или «а», как «Формелла»; Левадовский превратился в Ленгиша, господин Ольшевский, наш мясник, сделался Ольвейном; родители Юргена Купки захотели взять восточнопрусскую фамилию Крупкат, но по неизвестной причине их прошение было отклонено. Возможно, по примеру Савла, ставшего Павлом, и Гусевский решил сделаться Гусевингом — но на этих страницах отец Гусевский останется Гусевским; ибо ты, Йоахим Мальке, не пожелал менять фамилию.