В двух только случаях воображаемый мною образ совпадал с оригиналом до мелочей — первый раз это было со Жванецким, еще совсем давно, когда голос его можно было услышать только на затертых пленках жутких отечественных магнитофонов, и я представлял себе хозяина этого голоса совершенно отчетливо, вплоть до мимики и пластики — в точности таким он впоследствии и оказался. С Алешковским вышло так же.
Скоро Бродский ушел, и Юз пересел за наш столик. Они с Абдуловым возбужденно обсуждали какую-то грядущую постановку, потом Каплан принес гитару, я что-то пел, потом упросили спеть Юза — долго, впрочем, упрашивать не пришлось. Юз пел блестяще — в совершенно точной манере, без малейшего намека на кабак или блатнятину. В качестве аккомпанемента он стучал вилкой по столу, потом я осмелел и стал подыгрывать ему на гитаре. Абдулов немедленно родил идею записи совместного альбома. Я ее сразу подхватил — я вообще пребывал в состоянии эйфории, вызванной нереальностью происходящего — еще совсем недавно я и не предполагал, что смогу оказаться в Америке, и вот мы сидим практически на Бродвее, и только что отсюда вышел Бродский, а я пою с Алешковским песни по очереди.
Тут же рядом обнаружился парень по имени Володя, который сказал, что есть приличная студия. Но наутро мы улетали, и запись отложилась почти на полгода.
Через полгода я вернулся в Нью-Йорк, уже имея в голове конкретный план: мы записываем голос Юза и мою гитару, потом я везу несведенную пленку в Москву, добавляю недостающие инструменты и делаем сведение. И с Юзом, и с Володей все было обговорено, студия ждала.
На студию Юз пришел взволнованный и с портфелем, из которого достал тексты своих песен, отпечатанные сантиметровыми буквами — чтобы уж точно не сбиться. Я успокаивал его, как мог. Запись прошла легко и быстро, несмотря на Юзово волнение («Ну как? — спрашивал он у меня встревоженно после каждого дубля. — Нормально или хуйня? По-моему, хуйня!»). Он напрасно нервничал — все получилось замечательно, мы уложились в два дня.
Потом я привез в Москву пленку, ликуя, завел ее Кутикову, потом пригласил на студию баяниста, балалаечника, пианиста и скрипача, и мы сделали необходимые наложения. Потом быстро придумал и нарисовал обложку, и альбом «Окурочек» был готов — осталось его издать. Он получился абсолютно таким, каким я его себе представлял, а это для меня самая большая радость.
А еще через полгода мы опять сидели в «Самоваре» с Юзом и обмывали вышедшую пластинку. Пластинка Юзу, по-моему, очень понравилась (она и мне очень нравится) — все предыдущие попытки записи (а Юз их с кем-то делал) ни в какое сравнение не шли.
В общем, мы сидели в «Самоваре», и вдруг опять вошел Бродский, и подошел к Юзу, и Юз похвастался пластинкой, и Бродский повертел ее в руках, полугрустно-полушутливо произнес: «Может, и мне альбом записать?» — и пошел к своему столу — он всегда садился в дальнем правом углу.
Как загипнотизированный я двинулся за ним следом и, извиняясь, сбивчиво заговорил что-то насчет того, что, если бы он сам не подал эту мысль, она бы мне и в голову не пришла, а теперь я ему предлагаю на полном серьезе взять и записать альбом его стихов в его исполнении.
Бродский смотрел на меня сквозь стекла очков иронично и чуть-чуть печально (летний костюм песчаного цвета, весьма, впрочем, мятый и даже с пятном на пиджаке, удивительная манера произносить слово «что» упором на ч — мы все-таки говорим «што») — я, наверное, в своем волнении действительно выглядел несколько смешно. Я не знаю, почему Бродский согласился.
Студия и Володя были уже наготове, но наутро я опять уезжал, и запись происходила без меня. Бродский решил читать свои ранние питерские стихи. Володя рассказывал мне по телефону, что Бродский пришел на студию, довольно быстро прочитал все, что он собирался прочитать (Вы слышали, как Бродский читает свои стихи? Это очень похоже на заклинание), но на следующий день позвонил и попросил переписать все еще раз. Пришел и все прочитал по новой (по ощущению Володи — точно так же). И на этот раз остался доволен.
Потом мы встречались еще раз — Бродский, Кутиков, наш друг Володя Радунский и я. Кутиков как официальное лицо, выпускающее альбом, хотел поговорить по поводу обложки. Обложка, как выяснилось, Бродского абсолютно не интересовала.
С обложкой, к сожалению, и вышла заминка — один художник тянул полгода, да так ничего хорошего и не сделал, и отдали делать другому художнику — а Бродский умер.
Пластинка вышла. В нашей самой читающей стране в мире она разошлась бешеным тиражом. Штук, наверно, пятьсот.
Когда я был маленьким, я даже не мечтал иметь собаку — так мне ее хотелось. В условиях проживания в коммунальной квартире иметь собаку — вещь нереальная. Всегда найдется сосед, считающий, что это выпад именно против него. Вообще домашних животных тогда, по-моему, заводили гораздо реже, чем сейчас (аквариумных рыбок и канареек я в расчет не беру).
Конечно, всякие мелкие звери у меня жили — у мамы на работе в институте туберкулеза был виварий с подопытными животными, и она носила мне оттуда то морскую свинку, то кролика, — до того как им успевали привить ужасную болезнь и затем испытать на них действие какой-нибудь новой вакцины. Летом, когда мы все уезжали на дачу, с содержанием было проще, а в остальные времена года зверь определялся размером аквариума, в котором он жил, и запахом, не дай бог достигающим общего коридора.
Первая собака появилась уже, когда мы переехали на Комсомольский проспект в отдельную квартиру — ее, точнее его, звали Миша, и он пришел к нам сам. То есть он был пожилым бездомным кобелем и со свойственной ему интеллигентностью не возражал против того, чтобы мы пригласили его домой — он сидел на лестничной клетке напротив нашей двери и стеснялся. Такая деликатность была оценена, собаку пустили внутрь, помыли, накормили и нарекли Мишей.
Миша оказался на редкость воспитанной и все понимающей дворнягой. Чтобы он хоть раз подошел к столу, за которым едят люди, — да вы что! (Это и сейчас для меня первый критерий воспитанности собаки.) Иногда, гуляя, он исчезал на день-два, потом, стесняясь, возвращался. Однажды, когда мы совсем уже к нему привыкли, он исчез и не вернулся — может быть, его поймали собаколовы, а может быть, он нашел семью, где его баловали больше. Не знаю.
Вы замечали — когда люди женятся, у них тут же появляются друзья-молодожены, когда рожают ребенка — возникают друзья с новорожденным в семье, когда болеют — обнаруживаются приятели с теми же болезнями, когда умирают — ну и так далее. Когда я впервые женился, нашими ближайшими друзьями стали Мартин и Катя. Они были студентами ГИТИСа и поженились недавно. Я был студентом Архитектурного, а моя жена Лена училась в Историко-архивном институте, и мы вчетвером прекрасно дополняли друг друга. У Мартина с Катей был спаниель по кличке Батон. Это было беспредельно человеколюбивое создание. (Данное качество, по-моему, особенно свойственно спаниелям, и я их даже за это не очень люблю — ну нельзя уж так!) При виде любого человеческого существа у Батона случалась истерика, замешанная на любви. При этом он прыгал, визжал, лизался и писал. Если бы в этом была хоть капля показухи — это было бы ужасно. Но Батона спасало абсолютное чистосердечие.