САМ ОВЦА
Исключение опровергает правило
Когда я был совсем маленьким, моему отцу доставляло огромное удовольствие, посадив меня к себе на колени, заговорщическим тоном промолвить: «Молодец — против овец. А против молодца?..» И я, замирая от восторга, торжественно произносил: «Сам овца».
Это необыкновенно радовало моих родителей. Мне же в ту минуту виделась картина, не имеющая никакого отношения к истинному смыслу пословицы.
А видел я бескрайнее туманное поле — поле предстоящей битвы. Слева располагалось русское войско — на конях, в островерхих шлемах, как в фильме «Александр Невский». Справа до горизонта мрачно теснились овцы. От человеческого воинства отделялся и выезжал вперед Молодец — витязь-богатырь вроде Микулы Селяниновича. Навстречу ему из стада овец выдвигался их предводитель — мощное и свирепое животное: Сам Овца. Они медленно сближались.
Поединок Молодца и Самого Овцы определял исход всей дальнейшей битвы. Картина получалась грозная и торжественная.
Только много лет спустя мне вдруг открылось общепринятое прочтение этой крылатой фразы. И я, надо сказать, был сильно разочарован ее убогой назидательной мудростью.
Конечно, в детстве я был не один такой странный. Два моих товарища в разное время признались мне, что первая строчка русской народной песни Шумел камыш, деревья гнулись вызывала в их сознании образ некой мыши-шумелки, которая, видимо, шумела так, что гнулись деревья.
Эстрадная песня со словами «Долго будет Карелия сниться, будут сниться с этих пор остроконечных елей ресницы над голубыми глазами озер» читалась моим другом Максимом Капитановским следующим образом: «Долго будет Карелия сниться, будет сниться с этих пор: остроконечно ели ресницы над голубыми глазами озер».
Макс в детские годы боялся этой песни. Действительно, если кто-то ест ресницы, да еще как-то остроконечно — согласитесь, это, в общем, жутко, и даже задушевный вокал Марии Пахоменко не спасает ситуации.
Мне артистка Пьеха примерно в то же время загадывала другую загадку: в строчке «К цветку цветок сплетай венок — пусть будет красив он и ярок» я никак не мог понять, кто такой униярок и почему его красота зависит от плетения венка, хотя логика подсказывала, что венок в результате наденут на униярка и именно это придаст ему красоты.
Историй таких можно вспомнить множество. И очень жаль, что с годами наше ухо теряет способность различать эти волшебные вещи в потоке общепонятных банальностей. Хотя бывают, конечно, исключения. Однажды мы сидели за столом с Александром Градским и пили шампанское, не помню уже по какому поводу. Вдруг Градский поднес бокал с вином к уху, глаза его затуманились. Потом Градский сказал: «А ну-ка, Макар, вот мы сейчас проверим — поэт ты или не поэт. На что похож звук?» С этими словами он поднес шипящее шампанское к моему уху. Звук действительно напоминал что-то знакомое. «Может быть, шум стадиона?» — неуверенно предположил я. «Ни хуя ты не поэт! — расстроился композитор. — Вода в бачке так журчит!»
Эта история связана для меня с двумя незабываемыми ощущениями: ясным ощущением ангела за плечами и чувством внезапного острейшего счастья. Возможно, вещи это взаимосвязанные. Во всяком случае первое обычно влечет за собой второе.
Происходило это дело, кажется, в 86-м году.
Мне предложили записать на фирме «Мелодия» мой первый сольный альбом — «Песни под гитару».
То есть он уже был до этого записан — на полуподпольной студии у Володи Ширкина без всякой, кстати, надежды на дальнейшее его издание. А тут благодаря очаровательной молодой редакторше Нине Кацман, звукорежиссеру Андрею Ветру и всяким перестроечным настроениям (никто толком не знал, насколько открутят крантик, но каждый надеялся на большее) было решено попробовать эту пластинку выпустить, переписав предварительно для лучшего качества звучания — действительно, техническое оснащение «Мелодии» это позволяло. То было золотое время, когда всяческие худсоветы, которые привыкли блюсти идеологическую, а отнюдь не художественную наполненность произведения, из-за происходящих в стране событий совершенно потеряли классовую ориентацию. Я, не скрою, испытывал мстительную радость, когда те же самые товарищи, которые годами до этого заворачивали мои и не только мои песни (сейчас, кстати, уже совершенно непонятно, за что — тогда еще с некоторым усилием можно было понять), теперь с испуганной улыбкой или со словами: «Ну вот, совсем другое дело!» — подписывали к изданию эти же песни, практически не читая.
В общем, я получил студийное время и Андрея Ветра в придачу, который, питая, по-моему, искреннюю симпатию ко мне и к тому, что я делаю, грозился создать с моим участием шедевр звукозаписи.
Я сам попросил утренние часы — я вообще больше люблю работать с утра. Началась работа — спокойная и не очень сложная. Так как все песни уже были однажды записаны, приходилось заниматься практически повторением пройденного. Все вроде получалось, я успокоился, восторженный студийный трепет, обычно мне свойственный, исчез.
И день на третий вышло так, что я оглушительно напился. То есть не днем, конечно, а ближе к ночи. Не знаю уж, что этому способствовало — то, что я жил на этом отрезке абсолютно холостой жизнью, или внезапный заезд каких-то старых друзей, или моя успокоенность по поводу работы, или что-то еще — не помню. Что-то точно было, иначе не стал бы я так напиваться, тем более в дни записи. Короче говоря, пробуждение мое походило на пробуждение Стены Лиходеева из известного романа, причем настолько, что не вижу никакого смысла описывать это состояние вслед за классиком.
На часах было без четверти десять, а в десять начиналось мое студийное время. Я вывалился на улицу к своим «Жигулям», благо одеваться было не надо. Две чудовищных мысли заслоняли все мое сознание. Первая: я опаздываю. А больше всего на свете я не люблю опаздывать. Даже пятиминутное мое опоздание на скучную деловую встречу меня же и выбивает из колеи на целый день, а уж опоздание на такое святое дело, как запись — это просто невозможно себе представить. И второе — даже если я дотяну до студии, смысла в этом не будет, так как нахожусь, по образному выражению одной моей подруги, в кондиции «ни петь, ни рисовать». И вообще, стоит ли в этом случае появляться на людях в таком виде.
Мучимый этими проблемами вкупе с тяжелейшим похмельем я все же умудрился доползти до «Мелодии», не попав по пути в аварию. Видимо, всю дорогу я молился. Я не видел выхода из ситуации и, очевидно, просил Небо о чуде.
Когда я открыл дверь студии, часы показывали четверть одиннадцатого. Потребовалось некоторое время, чтобы понять: это не у меня в глазах темно — темно в студийном коридоре. По мистическому стечению обстоятельств за пять минут до моего появления на студии пропало электричество. Я осмелел настолько, что посетовал на плохое состояние коммунальных служб столицы и даже иезуитски поинтересовался, скоро ли устранят поломку — что-то внутри говорило мне, что не скоро. И правда — не раньше, чем к вечеру, ответили мне.