Я испытывал нежность к жене, но к той, которая, чувствуя себя, как побитая собака, пила в аэропорту, где мы ждали Такаси, и упорно твердила: у меня нет желания переучиваться.
— Если ты, Мицу, намерен вмешиваться в действия Така, то предупреждаю: будь осторожен, тебе может здорово достаться от ребят, — сурово глянув на меня, сказала жена, чутко уловив, к чему стремится моя консервативная сущность, и сразу дав мне решительный отпор. В эту минуту она казалась молодой, крепкой, какой была до несчастных родов. — Возвращаясь из универмага, мы встретили настоятеля — он, кажется, придет к тебе посоветоваться, как лучше уладить сегодняшний инцидент. Ребята, вооруженные чем-то странным, угрожали настоятелю, и ему не оставалось ничего иного, как ретироваться.
Така еще надеется на свои кулаки? Жена вытащила на свет, как вытаскивают из раковины тело моллюска, мое чувство собственного достоинства, которое я, сжав до предела, упрятал в самый укромный уголок, и нанесла по нему ощутимый удар. Злость воодушевила меня.
— Я считаю себя абсолютно непричастным ко всему, что происходит в деревне. Я говорю это не из антипатии к Така — просто я отказался от намерения критиковать действия Така и его футбольной команды. Что бы здесь ни случилось, лишь только сообщение будет восстановлено, я сразу же покину деревню и постараюсь забыть все, — сказал я, снова убеждая себя, что думаю именно так. Если даже завтра вновь вскипят и долетят сюда полные неутоленной страсти вопли, странным образом смешавшие все мои чувства, я все равно должен продолжать свой перевод — внутренний диалог с покойным товарищем. Действительно, в поисках нужного слова я обычно думал: а какое слово употребил бы здесь товарищ? И в такие минуты мне казалось, будто я сосуществую с ним. Видимо, товарищ, который повесился, выкрасив голову в красный цвет, даже физически ближе мне, чем любой из живущих.
— Я, Мицу, остаюсь с Така. Может быть потому, что сама я ни разу в жизни не преступала закон, это сильнее всего меня и привлекает в действиях Така. Ведь я бросила на произвол судьбы своего ребенка — звереныша, именно следуя законам нашей страны, — сказала жена.
— Совершенно верно, так же и я жил. Честно говоря, у меня нет никакого желания, да и права нет критиковать чьи-либо поступки, кроме собственных. Просто иногда неожиданно для себя я забываю об этом.
Мы оба опустили глаза и позорно замолчали. Потом жена робко наклонилась к моим коленям:
— У тебя здесь прилипла дохлая муха, Мицу. Почему ты ее не стряхнешь? — послышался ее примирительно-проникновенный голос, в котором была разлита беспредельная нежность человека, испытывающего стыд.
Проявляя полное послушание, я ногтем, испачканным в чернилах, соскреб с колена черный сухой комочек. Во всяком случае, мы все еще муж и жена, и у нас нет другого выхода, как бесконечно, вот так влачить совместную жизнь, подумал я. Для того чтобы развестись, наши сердца слишком истерзаны выпавшей нам тяжелой жизнью, и эта тяжелая жизнь сплавила их.
— Когда ты, Мицу, раздавил муху, то муха, «предмет как таковой», не умерла — разрушился лишь феномен мухи, говорит Шопенгауэр. Высохнув, действительно превращаешься в «предмет как таковой», — прошептала жена, внимательно разглядывая маленький черный комочек. Ее слова должны были подхлестнуть меня, она этого не скрывала, но они лишь смягчили напряженность, не больше.
Глубокой ночью, я уже спал, до моих ушей долетел похожий на галлюцинацию громкий девичий крик, то ли страх, то ли гнев — не разберешь. Я уже собрался было снова заснуть, благополучно растворив этот крик между дневными воспоминаниями и миром сна. Но когда он раздался снова, воспоминания и сон отступили и передо мной, точно на киноэкране, возник образ Момоко, кричавшей, широко открыв рот.
Из главного дома донесся шум суетящихся людей. Я встал и, не зажигая света, босиком подошел к поблескивающему окну и глянул на главный дом.
Снегопад прекратился, во дворе, где фонарь над входом четко освещал сугробы, стояли друг против друга Такаси в рубахе и трусах и парень в распахнутом коротком кимоно. На веранде, скрестив руки, выстроились в ряд ребята из футбольной команды — все, точно в форме, в одинаковых кимоно, на вате.
Парень, стоявший против Такаси, один не был в теплом кимоно — создавалось впечатление, что молодежь изгнала его из своей среды. Обращаясь к Такаси, он возбужденно что-то доказывал. Такаси, прижав длинные руки к бокам, подавшись вперед, казалось, внимательно прислушивается к его словам. На самом же деле он, видимо, даже не давал себе труда вникнуть в объяснения провинившегося. Неожиданно Такаси подпрыгнул и сильно ударил его по уху. Что-то невероятно жестокое промелькнуло в облике Такаси и, казалось, даже сверкнуло опасной сиреневой вспышкой. Парень не сопротивляясь принимал удары Такаси, который был ниже его и уже в плечах, и только все отходил назад, пока не оступился и не упал. А Такаси навалился на упавшего и продолжал осыпать его ударами. Чувство физического омерзения оттого, что видишь рядом с собой жестокость родного тебе человека, огромной толстой палкой застряло у меня в горле. Ощущая горечь во рту, я, опустив голову, отступил во тьму и вернулся под одеяло. Такаси, беспрерывно бивший по голове несопротивлявшегося парня, который был моложе его, уже переступил грань «добровольного насильника» и своим пароксизмом жестокости проявил черты обычного преступника. Черты насильника и преступника, которые я увидел в Такаси во время этого отвратительного акта, становились все отчетливее и ярче, точно утренняя заря осветила всю долину, и в ее лучах в новом свете предстал инцидент возле универмага. От вспышки этого омерзительного насилия я мог бежать лишь в свой крошечный сон, заключенный во мне самом. Но сон никак не шел — голова пылала, гудела, как кипящий котел. После бесплодных усилий я, лежа на дне тьмы, открыл глаза и стал смотреть в молочно поблескивающее окно. Слабый свет в окне то разгорается, то, наоборот, бледнеет, кажется, что окно — это крышка разверзшейся позади темной пропасти. Свет и тьма сменялись с головокружительной быстротой. Я подумал, не оттого ли это, что я жестоко перетрудил свой единственный глаз, проведя несколько дней в беспрерывном ослепительном блеске снега. Страх потерять зрение сыграл роль успокоительного, вселив на миг пустоту в мою усталую горящую голову. Благодаря физическому страху за себя мне удалось неожиданно вытеснить из своего сознания яд, привнесенный туда садизмом брата, и я стал разглядывать свет и тьму в окне, погрузившись в страх, очищенный от всего постороннего. Вскоре в продолговатое окно проник яркий свет, и я понял, что это не галлюцинация ослабевшего зрения — просто взошла луна. Я снова встал с постели, подошел к окну и посмотрел на заснеженный лес, сверкавший в лунном свете. Ярко очерченные светом подъемы и еще более разительные от этой яркости черные провалы — кажется, что в их мраке блуждают вымокшие звери и нет им числа. Когда луну скрывают быстро плывущие облака, полчища зверей отступают в синевато-медную тень, а потом совсем пропадают во мраке. А когда снег на зубцах леса вновь начинает блестеть в лунном свете, снова выходят полчища лоснящихся от влаги поникших зверей.
Под лунным светом фонарь над входом чуть расширил маленький желтоватый круг во дворе. Вначале я не обратил внимания на то, что было им освещено, но, присмотревшись, увидел, что на взрыхленном снегу сидит на корточках, обняв себя руками, избитый парень. Вокруг него валяются скрученное одеяло, кимоно на вате, посуда. Ребята, видно, окончательно изгнали его из своей компании. Он сидит, вобрав голову в плечи, неподвижно, как притаившийся лесной клоп.