Именно этого Алсана не могла простить мужу; по правде говоря, больше, чем предательство, чем ложь, чем факт похищения, ее угнетала мысль, что Маджиду придется легко относиться к собственной жизни. И хотя он был, можно сказать, в безопасности, в горном районе Читтагонг, самом высоком месте равнинной, низменной Бангладеш, она содрогалась, представляя, что Маджид, как некогда она сама, станет ценить жизнь не дороже пайсы,
[55]
бездумно брести по высокой воде и дрожать под тяжестью свинцового неба…
Естественно, она закатывала скандалы. Естественно, пыталась его вернуть. Обращалась в соответствующие инстанции. Там ей отвечали: «Честно сказать, милочка, мы заинтересованы в том, чтобы к нам приезжали» — или: «По правде говоря, поскольку поездку организовал ваш муж, мы мало чем можем…» — и она опускала трубку на рычаг. Через несколько месяцев она перестала звонить. Зато в отчаянии ходила по домам своих родичей в Уэмбли и Уайтчепеле, и они вместе выходные напролет проливали слезы, ели и горевали, как в «Одиссее»; однако нутром Алсана чуяла, что, хотя карри приготовлен от души, соболезнования фальшивы. Некоторым было втайне приятно, что Алсана Икбал, у которой большой дом, черно-белые друзья, муж вылитый Омар Шариф, а сын изъясняется как принц Уэльский, теперь, как все, живет в сомнениях и неопределенности и учится носить страдание, словно старый знакомый шелк. Даже Зинат (которая так и не призналась, что принимала участие в операции), перегибаясь через подлокотник и сжимая руку Алсаны своими сочувственными клешнями, испытывала определенное удовлетворение. «Ой, Алси, я все думаю, зачем он увез лучшего? Такой умный был мальчик, такой послушный! С ним бы обошлось без хлопот: ни тебе наркотиков, ни потаскушек. Знай только очки покупай для всяких там книжек».
Да, было в этом определенное удовольствие. Не стоит недооценивать людей, недооценивать удовольствие, которое они получают, созерцая чужую боль, передавая плохие новости, глядя по телевизору, как падают бомбы, слушая сдавленные рыдания на другом конце телефона. Боль сама по себе — просто боль. Но боль плюс безопасное расстояние дают приятное развлечение, вуайеризм, любопытство — в точности как в кино: утробный смешок, сочувственная улыбка, поднятая бровь, скрытое презрение. Все это и многое другое ощутила Алсана 28 мая 1985 года, когда ее телефон разрывался от звонков — соболезнований по случаю последнего циклона.
— Алси, я не могла не позвонить. Говорят, Бенгальский залив кишит телами утопленников…
— Только что передали по радио: десять тысяч!
— Те, кому удалось остаться в живых, дрейфуют на сорванных крышах, а крокодилы и акулы гонятся за ними по пятам.
— Как, должно быть, ужасно, Алси, сидеть и не знать, как там твой…
Шесть дней и шесть ночей Алсана сидела и не знала, как там ее сын. Все это время она запоем читала бенгальского поэта Рабиндраната Тагора, изо всех сил пытаясь уверовать в его слова («Ночная тьма — сума со златом утреннего света»), но, будучи от природы женщиной практичной, не находила утешения в поэзии. Эти шесть дней ее жизнь была беспросветным кошмаром и висела на волоске. Но на седьмой день вспыхнул свет: дошли вести, что с Маджидом все в порядке, не считая сломанного носа — на него в мечети упала ваза, непрочно стоявшая на верхней полке и сброшенная при первом же порыве ветра (пожалуйста, обратите внимание на эту вазу, именно она в итоге ткнет Маджида носом в его призвание). А вот слуги, которые за пару дней до этого где-то раздобыли джин, завалились в старенький семейный фургончик и превесело отправились в Дакку, теперь плавали брюхом вверх в Джамуне, и рыбки с серебряными плавниками таращили на них круглые изумленные глаза.
Самад торжествовал.
— Видишь? В Читтагонге он в полнейшей безопасности! Более того, он был в мечети. Лучше сломать нос в мечети, чем в килбурнской драке! На это я и рассчитывал. Он впитывает старые традиции. Согласна?
На мгновение Алсана задумалась, а затем сказала:
— Может быть, Самад Миа.
— Что значит «может быть»?
— Может, да, Самад Миа, может, нет.
Алсана решила, что больше не станет прямо отвечать на мужнины вопросы. Следующие восемь лет она не будет говорить ему ни «да», ни «нет» — чтобы заставить его жить так же, как жила она: в неведении, вечном сомнении, чтобы держать Самада на грани безумия до тех пор, пока ей не вернут ее сына, старшего на целых две минуты, и она снова не погладит его густые волосы своей располневшей рукой. Она дала себе слово. Это было ее проклятие, ее изощренная месть. Временами она доводила его до белого каления, вынуждая хвататься за нож или бежать к аптечке. Но Самад был из тех упрямцев, которые не покончат с собой, если это доставит кому-нибудь удовольствие. Он стоял на своем. А Алсана даже во сне бормотала:
— Верни его, наконец, идиот… не хочешь свихнуться, верни мне моего ребенка.
Но даже если бы Самад решился выбросить белый флаг, у них не было денег вернуть Маджида. И он привык к такой жизни. Дошло до того, что когда в ресторане или на улице Самаду говорили «да» или «нет», он терялся и не знал, как реагировать, — он совсем забыл, что значат эти два изящных самостоятельных слова. В доме Икбалов на вопросы прямо не отвечали.
— Алсана, ты не видела тапочки?
— Возможно, видела, Самад Миа.
— Сколько времени?
— Может быть, три, Самад Миа, а может быть, и четыре — Аллах его знает!
— Алсана, куда ты положила пульт от телевизора?
— Сдается мне, он в ящике, Самад Миа, но можешь поискать и за софой.
И так далее.
Вскоре после того майского циклона Икбалы получили письмо; оно было написано на тетрадном листе рукой их старшего (на две минуты) сына, а внутрь листа вложена свежая фотография. Маджид писал им не в первый раз, но в этом письме Самад разглядел нечто особенное, что приводило его в восторг и оправдывало его сомнительное решение; новизна сказывалась в тоне послания, в нем сквозила зрелость, растущая мудрость Востока; внимательно изучив письмо в саду, Самад пришел на кухню, где Клара с Алсаной пили мятный чай, и с огромным удовольствием зачитал его вслух.
— Послушайте, что он пишет: «Вчера дедушка бил Тамима (нашего слугу) ремнем, пока у того зад не стал красным, как помидор. Сказал, Тамим украл свечи (это правда, я сам видел!) и заслуживает наказания. Иногда, говорит дедушка, наказывает Аллах, иногда это делают люди, причем мудрый человек всегда знает, когда взяться за дело самому, а когда положиться на Аллаха. Надеюсь, однажды я тоже стану мудрецом». Слыхали? Он стремится к мудрости. Многие ли из известных вам школьников хотят сделаться мудрецами?
— Возможно, никто, Самад Миа. А может быть, каждый первый.
Самад зыркнул на жену и продолжал:
— Дальше он пишет о своем носе: «Мне кажется, необдуманно ставить вазу так, чтобы она могла упасть и сломать мальчику нос. За такую халатность нужно наказывать (но телесные наказания годятся лишь для детей — скажем, до двенадцати лет). Когда я вырасту, я буду заботиться о том, чтобы вазы не стояли где придется, угрожая здоровью, вообще буду следить за опасными вещами (кстати, мой нос уже зажил!)». Ясно вам?