Сев на руки, чтобы Джоэли было удобнее делать ему массаж, Джошуа ответил:
— Голосуем.
* * *
Двадцатого декабря ровно в ноль часов ноль-ноль минут в доме Джонсов зазвонил телефон. Айри в ночной сорочке прошлепала вниз и сняла трубку.
— Э-э-э… ммм… Отметьте в своем духовном сознании тот день и час, который я выбрал, чтобы позвонить вам.
— Что? Это кто? Райан? Слушайте, Райан, не хочу показаться грубой, но сейчас полночь, понимаете? Неужели это не может…
— Айри? Деточка, это ты?
— Ваша бабушка на параллельном телефоне. Она тоже хотела с вами поговорить.
— Айри. — Гортензия была взволнована, — говори громче, мне плохо слышно.
— Айри, повторяю: запомните день и час этого звонка.
— Зачем? Я не могу, я очень устала, прошу вас, давайте отложим до…
— Двадцатое число, Айри. Ноль часов ноль минут. Двойки и нули…
— Слушаешь, деточка? Мистер Топпс пытается объяснить тебе что-то очень важное.
— Ба, говорите по очереди… Вы подняли меня с постели. А я как выжатый лимон.
— Двойки и нули, мисс Джонс. Это указывает нам на двухтысячный год. А известно ли вам, какой сейчас месяц?
— Декабрь, Райан. Так ли это ва…
— Декабрь — двенадцатый месяц, Айри. Таково же число колен сынов Израилевых. От каждого запечатлено двенадцать тысяч. Из колена Иудина запечатлено двенадцать тысяч. Из колена Рувимова запечатлено двенадцать тысяч. Из колена Гадова…
— Райан, я в курсе.
— В определенные дни — назначенные дни, дни-предупреждения — Господь велит нам действовать.
— И мы должны попытаться спасти заблудшие души. Заблаговременно предупредить.
— Мы предупреждаем вас, Айри.
Гортензия тихо заплакала.
— Мы просто пытаемся тебя предупредить, милая.
— Хорошо. Отлично. Я предупреждена. Всем спокойной ночи.
— Это не все, — торжественно провозгласил Райан. — Это было лишь первое предупреждение. Есть еще несколько.
— Только не говорите, что их еще одиннадцать.
— Ох, — вскрикнула Гортензия. Она выронила трубку, но Айри все равно слышала ее голос. — Ее посетил Господь! Она уже все знает!
— Райан, а не могли бы вы как-нибудь сжать оставшиеся одиннадцать предупреждений в одно? Или хотя бы сообщить мне самое главное? Иначе, боюсь, я буду вынуждена развернуться и пойти спать.
С минуту трубка молчала.
— Э-э-э… ммммм… — послышался наконец голос. — Хорошо. Не путайтесь с этим мужчиной.
— Айри! Пожалуйста, прислушайся к тому, что говорит мистер Топпс! Прошу тебя!
— С каким таким мужчиной?
— Ох, мисс Джонс. Не притворяйтесь, будто вы не знаете за собой большого греха. Откройте нам свою душу. Позвольте мне, от имени Господа, протянуть вам руку, смыть с вас…
— Знаете что, я правда чертовски устала. Что за мужчина?
— Этот ученый, Чалфен. Вы зовете другом того, кто на самом деле враг рода человеческого.
— Маркуса? Ничего я с ним не путаюсь. Отвечаю на звонки и веду переписку, вот и все.
— Это все равно что быть секретарем дьявола. — От этих слов Райана Гортензия зарыдала еще сильнее и громче. — Как низко вы пали!
— Райан, у меня нет времени. Маркус Чалфен просто пытается разобраться с такой чертовщиной, как рак. Понятно? Не знаю, кто вас информировал, но уверяю вас, что никакой он не дьявол.
— Значит, его приспешник! — заявила Гортензия. — Сражается в первых рядах!
— Успокойтесь, миссис Б. Боюсь, ваша внучка зашла слишком далеко. Как я и предполагал, уйдя от нас, она примкнула к темным силам.
— Шли бы вы, Райан… Я не Дарт Вэйдер.
[96]
Ба…
— Молчи, деточка, молчи. Я и я очень расстроены.
— Значит, сдается мне, тридцать первого числа мы с вами встретимся, мисс Джонс.
— Не надо звать меня мисс Джонс, Райан. Что… что вы сказали?
— Тридцать первого числа. Для нас, Свидетелей Иеговы, это удобный повод сделать заявление. Там будет пресса со всего мира. И мы тоже там будем. Мы намерены…
— Мы хотим их предупредить! — встряла Гортензия. — Мы всё так хорошо придумали. Миссис Добсон будет играть на аккордеоне, потому что пианино туда не притащишь, а мы будем петь гимны. А еще мы объявим голодовку — до тех пор, пока это исчадие ада не перестанет вмешиваться в дивные творения нашего Господа и не…
— Голодовку? Ба, тебя же начинает тошнить, если ты в одиннадцать не позавтракаешь. Ты за всю жизнь ни разу не сидела без еды дольше трех часов. И тебе восемьдесят пять.
— Ты забываешь, — холодно и резко сказала Гортензия, — я родилась в землетрясение. И выжила. Отсутствие еды меня не пугает.
— Вы ведь не позволите ей голодать, правда, Райан? Ей восемьдесят пять лет, Райан. Восемьдесят пять. Какие в этом возрасте голодовки?
— Говорю тебе, Айри, — громко и отчетливо вешала в трубку Гортензия, — я это сделаю. Небольшое недоедание мне нипочем. Господь одной рукой дает, другой отнимает.
Айри слышала, как Райан положил трубку и, войдя в комнату Гортензии, потихоньку отбирает у нее телефон и уговаривает пойти лечь. На том конце провода послышалось пение: это Гортензия, удаляясь, пела неизвестно кому «Господь одной рукой дает, другой отнимает!».
— Но чаще всего, — подумала Айри, — он как тать в ночи. Просто отнимает. Является, черт побери, и отнимает.
* * *
Маджид очень гордился, что ему довелось воочию увидеть все стадии. Он видел, как выглядят здоровые гены. Как происходит заражение, потом искусственное оплодотворение. И как рождается новая жизнь — совсем иначе, чем его собственная. Мышонок был один. Ни тебе гонок по родовым путям, ни расчета на первый-второй, ни спасенного, ни отвергнутого. Тут ни при чем факторы везения и случайности. Бессмысленно говорить: «У тебя шнобель от отца, а любовь к сыру от матери». Никаких сюрпризов не будет. Никаких игр в прятки с болезнью и увиливаний от боли; точно знаешь, когда ждать смерть. Ты не мучаешься вопросом, кто дергает за ниточки. Не сомневаешься в Его всемогуществе. Не клянешь неверную судьбу. Нет смысла куда-то ехать, искать, где зеленей трава, — для этой мыши все предрешено. Для нее нет понятия «путешествие во времени» (Маджид теперь точно знал: Время — это сука. Су-ка), ибо ее будущее равно настоящему равно прошлому. Эдакая китайская коробочка. Никаких иных путей, упущенных возможностей, альтернатив. К черту догадки «а что, если», «может статься». Есть только уверенность. Чистой воды уверенность. А что, — подумал Маджид, когда манипуляции были окончены, маски и перчатки сняты, белый халат повешен на крюк, — что тогда Бог, если не это?