Уже на следующий день, наверно во вторник, папа отвез меня к врачу, как я сегодня понимаю — к психиатру или детскому психологу. Его клиника находилась на улице Блуменрайн напротив ресторана «У синей розы», который позднее перешел к одному из моих одноклассников по реальной гимназии. Врач, некто доктор Аккерман или Аккерет, а может, и Акклин, заставлял меня складывать кубики и разгадывать картинки с кляксами, на которых даже непроходимый дурак сразу же узнал бы бабочку или отца, искусанного собаками. Доктор Аккерман радостно кивал головой, когда я говорил ему, что вижу. Отец ждал за дверью. Врач задал мне еще несколько вопросов — например, люблю ли я маму, — а потом я снова оказался на улице и шел, держа отца за руку, вниз по Блуменрайн к пристани, где мы уселись на террасе кондитерской Шпильмана и стали любоваться Рейном. Проходили корабли, время от времени мимо нас скользил пловец. Мы оба ели мороженое, каждый заказал по шарику клубничного и лимонного, сочетание, верность которому я сохранил на всю жизнь. В меню может быть сколько угодно экзотических фруктов — манго, маракуйя, киви, ябутикаба, — я все равно закажу клубничное и лимонное. Ноэми — она бунтарка — иногда выбирает персик или это новомодное «Хаген Дас». Но Анни всегда придерживается традиции, почти так же последовательно, как и я. И Бембо с Бимбо тоже — всегда только клубничное и лимонное, как прадедушка.
Дома я отпустил руку отца. По дороге мы не разговаривали о моих приключениях, да и позднее тоже. Вообще больше никогда. За все последующие годы — папа и мама успели состариться — никто ни разу и слова не сказал о моих странствиях. Только когда звучало название «Микены» или фамилия «Шлиман» — но это случалось редко, — наша жизнь словно замирала на долю мгновения. Мы взглядывали друг на друга или, наоборот, опускали глаза с тем особым выражением лица, которое показывало, что каждый думал об одном и том же мрачном моменте нашей жизни. Но потом сразу же продолжался обычный нормальный разговор.
Отец вошел в дом, а я помчался к Мику, который сидел на корточках около пруда в саду своего дома и вытаскивал дохлых головастиков. Он разводил лягушек. Но никогда ни один головастик не превращался в лягушку. Почему-то все погибали в детском возрасте и всплывали кверху брюшком, или птицы вылавливали их из воды. Мику, который обычно читал в моем сердце, как в открытой книге — а я в его, — я не сказал ни слова. И это при том, что уж он-то наверняка меня не выдал бы. Я ведь тоже никому не рассказал про его историю с мужчиной в парке, только маме, а про мое путешествие в подземный мир знал даже папа. Я сам со временем забыл о нем и думал, что все это мне приснилось. Вот только мои туфли все еще стояли в шкафу, заваленные всяким хламом, с той самой кровью, которая становилась все чернее и чернее, пока и впрямь не сделалась похожей на старый деготь.
Анни, до сих пор я говорил просто так, ни для кого, для всех, но постепенно сообразил, что все это я рассказываю только тебе. Историю про господина Адамсона, у которого тоже была внучка. Теперь-то я понимаю — я ведь и сам уже дедушка и даже прадедушка, — как колотилось его сердце, когда он с моей помощью пытался выяснить, что стало с его Биби. Все ли у нее в порядке, как ей живется. А ей тогда было бы всего двенадцать. Совсем еще девочка. Как, наверно, господину Адамсону хотелось бы увидеть сейчас, что сделала с ней безжалостная жизнь. Но в том-то и дело: в длинном ряду потомков всегда есть такие, чье будущее ты никогда не узнаешь. Потому что они принадлежат к следующему за тобой поколению. Это больно, а иногда и хорошо, что это так.
Я не собираюсь рассказывать тебе о своей жизни, Анни, не пугайся. Скажем так: жизнь — это череда дней рождения. Вначале я задувал свечки, потом Сюзанна и я, потом Сюзанна и Ноэми — но и я тоже, иногда, — затем Ноэми и ты, Анни, и, наконец, ты, Бимбо и Бембо. Я видел зеленые листья липы перед домом, а когда глядел на них в следующий раз, они, уже покрасневшие, падали на землю. Примерно с той же скоростью облетали и волосы с моей головы. Вначале черные, потом — с проседью, а очень скоро и совсем седые.
Кстати, я надеюсь — а иначе все напрасно! — что ты найдешь диктофон здесь на садовой скамейке. Он ведь твой. И ты наверняка заметишь, что я наговорил целую кассету. Не может быть, чтобы тебе не пришло в голову, что я не просто так взял твой диктофон. Между прочим, замечательная штука. Правда. В молодости у меня был кассетник фирмы «Угер», тогда он считался удивительно компактным, размером с кирпич и в два раза тяжелее. А теперь твой технологический шедевр. Величиной — с два кусочка сахара и при этом десять тысяч часов записи.
Так вот, Анни. Я должен тебе рассказать еще о двух своих — как их назвать? — причудах. Иначе ты не поймешь, насколько крепкой осталась и по сей день связанность моей жизни с призрачным существованием господина Адамсона. Они не отпускали меня, мои безумства. Не давали прерваться моей связи с господином Адамсоном. Я могу назвать две свои навязчивые идеи — а они, как ты увидишь, владели мной до вполне определенной даты — это язык навахо и раскопки. Они были чем-то вроде завещания господина Адамсона и видом послушания. Выполняя его, я следовал древнему указанию моих богов, которые вложили мне прямо в руки кость динозавра, ее магическая значительность тогда обожгла мои ладони. Она и сегодня еще обжигает меня. Словно ее выплюнула магма. Вот она, тут, лежит рядом, эта древняя кость, источая жар. Ты увидела ее в машине и спросила:
— Что это, дедушка?
Я ответил:
— Кость мамонта. Или динозавра.
Ты рассмеялась и возразила:
— Это кость коровы. — И возможно, ты была права.
Язык навахо поразил меня как болезнь. Прекрасная мания, сладкое безумие. Во-первых, разумеется, потому, что он своей сложностью превосходил все известные мне языки. Во-вторых, конечно же потому, что сам я с давних пор был навахо, да не просто навахо, а вождем и, даже когда вырос, почитал волшебное перо. Все эти годы оно лежало в среднем ящике моего письменного стола, между старыми фотографиями и детскими рисунками Ноэми, жалкий реликт, но ни при каких обстоятельствах я бы не выбросил его в мусор. Священные перья не выбрасывают! Сегодня я воткнул его в немногие оставшиеся у меня волосы. Подчиняясь непонятному порыву, я в последнюю минуту перед отъездом вынул его из письменного стола и всю дорогу сюда поглядывал на него в зеркало «ситроена». Я и сейчас его чувствую, когда дотрагиваюсь до него двумя пальцами: перо, которое каждый вождь получает во время церемонии избрания (Мик избрал меня, а я его), перо, которое сопровождает его и на Вечную Охоту.
Тот, кто решается изучать язык навахо, — мне было двадцать лет, когда это произошло, — да так, чтобы овладеть им, проиграл с самого начала. Правильного атабаскского языка не существует; вероятно, его никогда и не было, потому что он, подобно языку хамелеонов, состоит из отклонений и вариантов, которые сразу же после образования начинают изменяться. Древний язык, меняющийся с давних пор. Если ты усваиваешь одну особенность, то взамен упускаешь вторую и путаешь третью с четвертой, которая, вероятнее всего, к тому моменту, когда ты на нее натолкнешься, уже выйдет из употребления. И самим навахо это так же трудно, хотя у них, как и во всем мире, любой ребенок, болтающий во время игры с самим собой, без труда выучивает безумно сложные конструкции. Они даже не замечают, что употребляют континуативное прошедшее время, способное довести новичка вроде меня до отчаяния. Diné-Bizaad (язык навахо, они называют себя Diné — люди) на самом деле так непонятен, что армия США во время Второй мировой войны использовала двадцать семь навахо в чине сержантов для секретной радиосвязи. Язык навахо оказался эффективнее любой другой системы шифрования, при этом индейцы просто нормально разговаривали друг с другом. Японцы, расшифровавшие во время войны все остальные коды, до последнего дня не понимали ни слова из тех загадочных перехваченных ими звуков, которые, как они подозревали, были приказами войскам в Тихом океане. Без навахо никогда бы не удалось завоевать Гуам, Иво-Джиму, Окинаву, Пелелиу, Сайпан, Бугенвиль и Тараву. А когда война была выиграна, связисты-навахо получили высокие военные награды, которые носили по праздничным дням вместе с традиционными магическими предметами (лапой волка, зубами медведя, черепом луговой собачки)… Это было давно, Анни. А ты когда-нибудь слышала про Пёрл-Харбор или Хиросиму? Думаю, что нет.