Я толкнул дверь. В помещении было так темно, что вначале я совсем ничего не увидел, а потом разглядел две неподвижные тени за длинным столом. Над ними на проводе болталась голая электрическая лампочка. Я зажмурился. Действительно, два полицейских, в светлых рубашках, форменные фуражки лежали перед ними на столе, как две тарелки; на столешнице чернильные пятна и следы потушенных сигарет, оставленные многими поколениями полицейских. Я остановился.
— Говори: калимэра, добрый день! — произнес у меня за спиной господин Адамсон.
— Калимэра! — сказал я и подошел к столу. Кость динозавра я держал в левой руке, приставив ее, как винтовку, к ноге.
— Нэ?
[4]
— ответил полицейский постарше, наверняка начальник. У него были густые усы, огромные брови и кожа, как у видавшего виды чемодана. Он вопросительно переводил глаза с меня на кость динозавра, обе его руки, скорее лапы, лежали на столе, слева и справа от фуражки. Его коллега сидел в точно такой же позе и тоже сказал:
— Нэ? — Этот был без усов (может, они еще не росли) и говорил писклявым голосом. В левой руке он держал четки из желтых камушков и непрерывно перебирал их, да так ловко и легко, что еще успевал пальцами другой руки выбивать по столу барабанную дробь, пока старший, возможно отец, не ударил его линейкой по пальцам, удар был молниеносным, как укус кобры.
За ним, на задней стене караульного помещения, висел — я уже привык к слабому свету лампочки — отрывной календарь. Он показывал седьмое августа. Седьмое августа! Вчера, дома, тоже было седьмое августа! Мы выиграли день, хоть я и проспал целые сутки! Родители даже не успели еще меня хватиться! Я показал господину Адамсону на свое открытие. Оба полицейских оглянулись и уставились на календарь.
Господин Адамсон три раза кивнул, очень энергично. Он вдруг по-настоящему разволновался.
— Спроси их, какой сейчас год. Пьо этос эхуме?
— Пьо этос эхуме?
— Хилиа эндиакосия саранда экси, — ответил усатый. Он так поднял брови, что они коснулись волос на его голове. А глаза превратились в недоверчивые круглые блюдца. Я не понял ни звука.
— Тысяча девятьсот сорок шестой! — воскликнул господин Адамсон. — Дружище, ты счастливчик, тебе повезло. Чтобы время пошло вспять, с таким я встречаюсь первый раз.
Но тут младший полицейский встал, подошел к календарю и оторвал верхний листок. Теперь календарь показывал восьмое августа. Полицейский снова сел и начал левой рукой перебирать четки. Пальцы правой руки лежали рядом с фуражкой и иногда подрагивали. Но старший не сводил с них глаз и, казалось, был готов в любую минуту преподать ему еще один урок.
— Итак, мы в полном порядке, — сказал господин Адамсон. — Скажи им, что ты заблудился. Эхаса то зромо.
— Эхаса то зромо, — повторил я старшему полицейскому. Он внушал мне больше доверия, чем его коллега, который теперь сидел, разинув рот и почесываясь, как щенок.
— А! — ответил папаша-полицейский, а полицейский-сынок пискнул:
— А!
— Ага, — сказал господин Адамсон, — они говорят: ага. Скажи, что твои родители тебя уже хватились. И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му.
— И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му. — Я посмотрел на господина Адамсона, он кивнул.
— Я ти эхис эма ста папуциа? — спросил старший полицейский и показал на мои ботинки. А молодой даже встал, обошел стол и наклонился к моим ногам. Я тоже поглядел вниз, хоть и не понял вопроса.
— Откуда у тебя кровь на ботинках? — Господин Адамсон вздохнул. — Скажи им, что это малиновый сироп. Может, поверят. Инэ сиропи апо ватомура.
— Инэ сиропи апо ватомура, — ответил я.
— А! — Старший полицейский задумчиво покачал головой, а молодой повторил, как эхо:
— А!
Оба долго молча смотрели на меня, словно должны были решить, привидение я или обычный озорник. А может, и убийца.
— Кэ пу мэнис? — спросил наконец папаша, и я сказал ему, разумеется, с помощью господина Адамсона, где я живу. Улицу, номер дома. Это продолжалось целую вечность, медленно и занудливо, потому что полицейские, казалось, никуда не спешили, да и господин Адамсон не всегда сразу вспоминал нужное греческое слово. Он уже несколько лет не был в Афинах, а я наверняка стал первым заблудившимся ребенком, чьи родители жили на другом конце света.
— Двадцать один-один-пятнадцать! — закричал я, потому что мне в голову пришла неожиданная мысль. Я знал даже наш телефонный номер!
— Двадцать один-один-пятнадцать, — сказал господин Адамсон по-гречески.
— Двадцать один-один-пятнадцать, — повторил я по-гречески.
— Двадцать один-один-пятнадцать? — переспросил пожилой полицейский по-гречески.
— Код Базеля, — сказал господин Адамсон. Он произнес «козикос».
— Базель, — подтвердил я.
— Базель? — удивился полицейский и задумчиво пожевал свой ус. — Македония?
— Нет. Не Македония, — сказал господин Адамсон. — Швейцария.
— Швейцария, — повторил я.
— Швейцария? — переспросил полицейский и посмотрел на своего напарника. Тот указательным пальцем свободной от четок руки постучал себе по лбу.
— Да позвоните же, наконец! — закричал уже и господин Адамсон. — Позаботьтесь о том, чтобы малыш попал домой к папе и маме!
— Вы читаете мои мысли, — заметил я.
— Кита мэ отан му милас! — заявил старший полицейский.
— Он требует, чтобы ты смотрел на него, когда с ним разговариваешь, — прошептал господин Адамсон. — Не смотри на меня, когда говоришь со мной.
— Да я не с вами разговариваю, балда! — закричал я и посмотрел на старшего полицейского. — Я разговариваю с господином Адамсоном. А вот теперь — с вами! — И я показал пальцем на допотопный телефон. — Телефон! Телефон! Позвонить! — Я сделал движение рукой, словно набирал номер. — Capito?
[5]
Как ни странно, но, кажется, старый полицейский меня понял. Он пожал плечами, сказал что-то вроде «да-да» — «Нэ-нэ», — снял трубку и набрал номер. Правда, не тот, что я ему продиктовал, и разговаривал он точно не с моим отцом. И не с матерью. Он разговаривал на странном языке, наверное греческом, с коллегой, находившимся где-то далеко, может быть, в Афинах, во всяком случае, с кем-то выше его по званию, потому что он все время подобострастно кивал, а потом и вообще встал. Из трубки доносились звуки, похожие на шипенье преисподней. Он прикрыл рукой трубку и прошептал своему коллеге: «О, герр Кремер!»
[6]
— О Господи, — пробормотал господин Адамсон. — Шеф — сам, лично… — Он побледнел, стал белым как мел, хотя в принципе цвет лица у мертвых всегда один и тот же — белый или, если смерть случилась от апоплексического удара, ярко-красный.