— с прозрачными голубыми глазами, когда-то синими, как васильки, а бабушка ласково говорила: «Колокольчики мои, цветики степные», прозрачные его глаза казались стеклянными. Он уставился в зеркало в ванной. Кровь все текла и текла — за измазанный палас милая Тома его придушит. Странный свой смех, вырвавшийся, как долго тлевший, незамеченный огонь, напугал его са
мого. Может, Митька ничего и не говорил, а слова прозвучали в его собственном отравленном мозгу? На бабу Ягу я похожу, не в силах остановить смех, неистовствовал он, на бабу Ягу, хохот охватил грудь, ноги, руки, он сотрясал тело, как припадок падучей, он бился в зеркале, отталкиваясь от кафеля, все усиливался, дергал острый кадык, норовил выбить челюсть, пока не обессилил Сергея полностью и, словно огонь, оставивший вместо дома черный скелет, обугленный остов, не погас сам.
Лечь, уснуть. Перевязать ногу. Крови во мне больше нет. Он доскребся, маленький, сгорбленный, тщедушный, до спальни, лег. Закрыл глаза. Увяли цветики степные. Наверное, в неподвижности он провел уже долгое время. Какой-то легкий свет коснулся изъеденного дупла его души. Какой-то легкий и нежный свет. Он чуть приподнялся, чтобы увидеть — откуда этот удивительный свет? И эта непонятная легкость? Светлая птица присела на ветку исковерканного дуплистого дерева и что-то прощебетала ему. Неужели вернулась любовь?
К кому? К чему? Это было неважно. К Тамаре, к отцу, к Кириллу, к бесконечной цепочке беззащитных подруг, к Мите. К Мите? Всего одно серебристое мгновение утра провела она рядом с ним, но разгладилось его лицо, и глаза утомленными веками укрылись, как тяжело больное дитя руками матери нежной. Бабушка повела его в белую церковь, она была одета по-крестьянски — ни платка на голове, ни такой длинной черной юбки и холщовой белой кофты она никогда не носила. Обрывки сна, обрывки сна, обрывки жизни его уносились куда-то, крутясь, их, наверно, засасывал омут дупла, воронка глухой воды, чавкающее нутро засасывает меня в себя, надо выплюнуть, выплюнуть себя, ядовитый бардовый цветок, а на небе черный зрак вороны горит, она спрыгнула к нему в комнату, из птичьих лап быстро выросли женские ноги, тело как-то удлинилось, под перьями обозначились женские груди, она стала ими тереться об его руку, одновременно клювом стискивая ему шею, он стал задыхаться, бабуш
ка крепче сжала пальцами его маленькую ладонь, темнокрасная лава потекла из вороньего клюва по белой стене, он хотел сбросить ворону с неба, но она, разжав клюв, сказала голосом Томы: вставай!..
* * *
Он и раньше ее встречал: центр города, как деревня
— одни и те же уже примелькавшиеся лица. Встречал, встречал. Спина ступенькой, из-под соломенной шляпки внушительный нос и глаза — живые, фиолетовые сливы. Но неожиданно она остановила его и поставленным голосом
— так обычно говорят бывшие завлитчастью театра или вдовы главных режиссеров — спросила: «Вы не Дмитрий Ярославцев, художник?» — штришки туши по ровной гуаши — ее «р». Да, это я. А мое имя вам вряд ли чтонибудь скажет. Я немного, знаете ли, сотрудничала с вашей бабушкой, приносила материалы о школе, она была удивительно порядочным человеком, всегда выписывала мне, а это ведь не так было просто, я вас уверяю, неплохие гонорары, а я была не корреспондентом, просто человеком со стороны. Но я слышала, она, к несчастью, скончалась. Как жаль. Что поделать, все отправимся в свой срок. Но поверите, Дмитрий, давно я хотела передать ей письмо и фотографию, имеющую к ней прямое отношение. Но как было решиться? Смогла бы она понять меня? Тянула, тянула старая Белла — и вот Юлия Николаевна скончалась. Светлый был человек. Тогда я решилась — передам вам. Не внук ли художник Ярославцев Юлии Николаевны? Видела вас по телевизору. Действительно, Митя с полгода назад выступал в программе, посвященной культурной жизни города, где журналистка — из тех, что всегда на плаву — гневно доказала, что как раз культуры в городе нет. Навела я справки — вы и есть ее внук. Мне придется пригласить вас к себе домой, живу я здесь недалеко.
Они миновали двор. Голубей кормила девочка в красном платье. Он бессознательно зафиксировал: голубой —
синий — красный. Красная коляска. В песочнице малыш в красной панамке, с синим ведерком. Синий перед красным робеет. Дверь подъезда, выкрашенная когда-то бордовым
— теперь облупленная. Судя по всему — дом начала тридцатых, таких довольно много в центре, старых, с деревянными перекрытиями, оттенки умбры, в стиле советского конструктивизма.
Голуби взлетели — он оглянулся — их спугнула голубоватая кошка. Девочка смотрела вверх — розовый рот. Он на миг застыл, какое-то смутное предчувствие овладело им, ему показалось, что он не заходит в подъезд, а выходит из него, уже зная все то, что только узнать предстоит. Синие сливины глаз улыбнулись. Синий — цвет равновесия, а красный — цвет страсти. Цвет страсти греховной. Но и цвет очищения.
Множество старинных фотографией на стенах. Толстой, Пушкин. Я преподавала литературу. Бабушка мне говорила о каком-то прекрасном словеснике, не о вас? Ну что вы, Дмитрий, я — скромый учитель, хотя, наверное, и от меня была какая-то польза, не я ли приносила в класс Ахматову, Есенина, Марину Цветаеву, а они были весьма тогда не в чести у начальства, приносила для тех, в ком видела призвание к литературе.
— Как много старинных фотографий, — сказал он. Свет, рассеянно серебрясь, создавал у него иллюзию нереальности
— точно ему снится то, что было с ним когда-то — и эта комната, увешанная фотоснимками, вспыхивающие пылинки, долгим шлейфом тянущиеся от окна, и этот массивный диван в белом чехле, несколько пожелтевшем, и вышитая «думочка» на нем. Стол с черными ножками, покрытый скатертью серой с цветами, выгоревшими от света и времени, от света времени, от времени, в котором, видимо, все-таки был свой свет. Белая ваза с засохшими розами на серванте. Этажерка — он и не видел таких — но тоже словно знакомая. Да, этажерка мне эта знакома, знакома. Откуда? Книжный шкаф, профиль Ахматовой за стеклом. А на старинных фотопортретах какие-то люди…
Родственники? Нет, она покачала головой, эта старушка, похожая, да, похожая на отколотый от скалы синий камень, он видел такой, где? — кажется, все же в Крыму, камни и старость…
— Просто отец мой был фотографом, — сказала она, — кто-то на снимках ему бы знаком, вот певица Сокольская, часто она у них бывала, а других он только запечатлевал… …Странное слово, печать впечатленья, за печалью вослед и зачатье…
— …Дореволюционные преподаватели, адвокаты, актеры. …Сейчас она достанет коричневую деревянную шкатулку, вынет из нее несколько желтых листочков и протянет их мне. Да, она достала шкатулку, в самом деле деревянную и в самом деле темно-коричневую, да, она пошелестела листками — и задрожавшие ее пальцы — голубоватые с крошечными полумесяцами ногтей — протянули их Мите.
…А сейчас она к стене подойдет и одну фотографию снимет. Да, она к стене подошла, взметнулась желтоголубая ладонь, веточка фиолетовых вен, распугала серебристые пылинки — сняла фотографию.
— Это вам. Он узнал своего деда.