Где же Ритка, меж тем думает худенькая женщинаврач. Почти девушка. О, дайте, дайте мне больничный. Такая худенькая, но все равно очень симпатичная. Дай, ну дай. Есть еще люди, радуется пациент, выползая на воздух, есть еще женщины в наших поликлиниках, они выписывают нам, страдальцам, по понедельникам больничные листы.
Но все-таки, где же Ритка?
А вот и старушки поспешили, как мушки, на белый сахар ее халата. Она жалеет старушек. Им одиноко. Но не одиночество их и не коммунальные их страдания вызывают у Натальи особое сочувствие, а давняя своя догадка, что под пергаментными лицами и седыми пучочками скрываются юные души, восторженные и жаждущие любви! Они именно здесь, в кабинете поликлиники, собирают тоненькими хоботками тот нектар тепла, без которого высохнут окончательно прозрачные стенки их сосудов, сморщатся сгоревшей бумагой их сердца и в углах старых комнат отыщет их зима, чтобы смести, смести, смести…
Где же все-таки Ритка? Вот шебутная, позвонила и исчезла. Господи, только бы он не попал под машину — такой рассеянный. Нет, какой же он рассеянный?! Наоборот, самые мелкие детали замечает, мышь прошмыгнет — сразу уловит. Это она с той самой Бассейной. Могло быть: шел, задумался, скорее даже засмотрелся: какой интенсивный желтый! — и откуда ни возьмись машина. Глупости, не надо притягивать негатив. Напугаешь себя. И… Пойду-ка позвоню. Да, вот позвонишь — старую бабку его всполошишь. Ой, ну Ритка!
Заглянула медсестричка. Позвала к телефону. Наталья так спешила по коридору, что чуть не сбила какую-то пожилую матрону, объемней Натальи раза в четыре. Как она разоралась! Врачи еще называются, никакого внимания к людям, больные пришли, а они носятся точно кони! Безобразие!
Но не Ритка звонила — Мура. Наталья так удивилась, что сразу заговорила быстро-быстро: а, Мура, здравствуй, ну как ты, у меня столько пациентов. Пока не сообразила в конце концов: Мура звонит зачем-т о. Остановила поток слов. Покашляла в трубку. Пригласил ее в гости вечером. Она хотела сразу отказаться, но что-то в голосе его насторожило. Больно тихо он говорил, просительно, и голос то ли подрагивал, то ли в телефонном аппарате помехи.
Никогда она не может отказать. Мягкая. Самой противно. Как тесто. Как пластилин. Она положила трубку, пошла понуро. Тетка продолжала возмущаться. К ней подключились другие — и уже скандал метался от стены к стене, норовя умчаться дальше и захватить весь коридор.
— Наталья Антоновна, опять вас! — ее окликнули из регистратуры. Медсестры относились к ней с симпатией: не зазнаётся и на психику дисциплиной не давит. Доброжелательная, одним словом. Звонила на этот раз все-таки Ритка. Все нормально, она не придет, Митя нашелся, привет.
— Привет, — она уронила на место трубку. Стояла молча и глядела, не видя, перед собой.
— Да что творится! Вы только посмотрите, посмотрите!
— Крик вывел ее из задумчивости. Она с любопытством перевела взгляд и обнаружила рядом электрическую брюнетку, трясущую больничной карточкой. Регистраторши в белых колпаках и медсестричка, та, что позвала Наталью к телефону, обернули к негодующей свои невозмутимые лица.
— Что пишет врач: в горле слизистые чистые, миндалины не увеличены!
— Ну так что? — вяло поинтересовалась медсестричка.
— Что такого?
— Все правильно, — закивали точно в немом кино регистраторши.
— А то такого — у меня миндалины удалили в тринадцать лет!!! Наталья отвернулась и молча захохотала. Она поспешно сделала вид, что ищет чью-то поликлиническую карту среди разноцветных корешков, выстроившихся на полках. И когда крикливая пациентка ушла, медсестра Галя тоже просто покатилась со смеху. Они весело смеялись вдвоем. А белолицые регистраторши глядели на них строго, даже осуждающе глядели эти застывшие девы в накрахмаленных колпаках.
* * *
С Митей ничего особенного не произошло. Это слабые женщины, Юлия Николаевна и Ритуля, видели за каждым углом несущийся на него грузовик. Ритка и сестру заразила своим сумасшествием. Конечно, бабушка уже была один раз напугана судьбой, но сумела выстоять, выдержать и даже обратить свою страшную потерю в перевернутую боярскую шапку, куда полетели монеты сочувствия и жалости к бедной старухе. Юлия Николаевна любила читать пьесы. И жертвенная ее любовь к внуку порой превращалась в королевский флаг, под которым выступала израненная флотилия. Пожалуй, Митина интуиция проникала часто слишком глубоко, и если бы не его доброе сердце, если бы не его доброе
сердце, девочка моя, я бы его боялась! Но сердце у него мягкое и нежное. Иногда он, бывает, взорвется, но уже через час, покаянный, виноватый, жалостливый, приникает к моим старым ладоням. Он во всем и со всеми такой. Как-то одного старого бездаря, увенчанного лаврами, знакомого мне по моей журналистской работе, пожалел, ходил к нему, терпеливо выслушивал его бессмысленный, напыщенный бред, чтобы, когда старец, расстаяв, уже готов был раскрыть объятия и написать рекомендацию ему в союз, с мастерской помочь, на выставку протолкнуть, взять да и выпалить ему правдуматку. И потом как он мучился, и ведь не тем, чудак, что так все у него плохо клеится, а что старика обидел. Вот ведь он какой, наш Митя.
Юлия Николаевна перелистывала свой блокнот: сейчас я тебе найду, девочка, слова одного польского писателя, нет, кажется, жены писателя о нем, точно не скажу, но удивительно они подходят к Мите, так, так, вот тоже интересные выписки сделала из какой-то рукописи, он приносил ее, читал, а я за ним, о цветах: голубой — цвет правды, связан с религией, развивает чувствительность к музыке, успокаивает нервную систему, вылечивает легкие и благотворно действует на глаза. Интересно? Что вы, очень интересно. А фиолетовый, оказывается, мистический цвет. А вот еще: если тебе вдруг станет страшно, ты в темноте идешь, обратись к свету, попроси свет сопровождать тебя, защитить тебя… Нашла: «Творческая его природа, требующая всего нового, постоянных метаморфоз, странствий души и привязанности только к одному листу бумаги, вступала в неразрешимое противоречие с нежностью, которую, точно стеклодув, вдунула его мать в него, наделив его хрупкой, утонченной формой и слишком большой душой».
Как-то сказала я ему: ведь, наверное, хочется тебе, Митенька, уехать из нашего города, уезжай, ничего со мной, старухой, не случится, помогут добрые люди, и молока принесут, и хлеба кусок найдется!
— …И, как ребенок, взглянула на меня такими беспомощными, наивными глазами. Ты присмотрись, присмотрись, Рита, у бабушки глаза пятилетней девочки.
— А в людях он, девочка моя, не разбирается совершенно. Ощущал себя постоянным притворщиком: проходит сквозь них, но маскируется. Неловко ему выказывать, что он в них обнаруживает, под всеми их благожелательными улыбками и самоиллюзиями. Иногда злился на себя — не за что их всех жалеть, страдают-то они чаще всего из-за собственного тщеславия, из-за невзятых честолюбивых вершин, из-за того, что заглядывают завистливо за соседский забор. Жалеть?! Только за скудость. За бедность. За ничтожность. Дух мой не любит людей, как-то сказал он Ритке, но душа прощает и обнимает всех сирых мира сего.