Быков глотнул холодного чая, усмехнулся. Это напоминало ему идиллию холостяцкой жизни. Чашка была из свадебного сервиза. Николай царапнул бабушкин фарфор ногтем и подумал о том, что чашка, несмотря на семейные бури, еще цела. Похвалил себя! За сдержанность.
«… Случайные, спорадические увлечения составляют хаос моей жизни, – с интересом читал он дальше. – «Чувство пути» мне неведомо. Однако тоска по нему – застарелая, смертная тоска, отравляет существование…»
Вот, уже теплее, теплее, – произнес Быков одними губами. «Я бросал и заканчивал учебные заведения, выпивал с друзьями, женился, – словом, соблюдал все положенные правила и распорядки внешней жизни. Именно соблюдал. Все это было выстраданной внешней потребностью. Я делал лишь то, что положено делать человеку в соответствующем возрасте. Что принято. Иное казалось мне неудобным.
Глядя мысленным взором на длинные ряды полок, где сложены мертвым грузом мои знания, я, конечно, корю себя и извиняюсь перед человечеством. Как богат, казалось бы, как поучителен опыт истории его, полной жертв и мучений, принятых великими сердцами прошлого ради будущего, в котором довелось обитать нам. Но мы, я – оказались недостойными этого наследия?… Раньше я испытывал благоговение и зависть по отношению и интеллектуальным подвигам предков. Теперь даже этого нет. Я смирился с веком. Кому-то это покажется противоестественным, надуманным, выспренним. Но, по-моему, это будут ханжи. Холодные, эгоистичные ханжи. Потому что моя болезнь – растерянные прыжки среди сокровищ, которыми я не умею, и, что важнее и страшнее, не хочу воспользоваться – это моя болезнь, к сожалению, носит характер эпидемии. Кто знает, может быть, я был бы в миллион раз счастливее, если б корчился в одиночку, если б не знал наверняка, что таких, как я, – миллионы…»
На свою свадьбу Быков шел со странным азартом – хотел создать крепкую семью назло всем окружающим брачным уродствам и зловещим предостережениям «ожегшихся» друзей. Он всегда негодовал на скороспелые браки и ранние разводы, скептически относясь к попыткам прессы искоренить это зло печатным словом. Уж свое-то решение он обдумал в совершенстве. «У нас все будет по-другому», – говорили молодые друг другу. И им казалось, что с их уст слетает откровение. Однако избыток иронии по отношению ко «всем», а также фантазии при составлении собственных планов уже в первые дни привели к напряженности. Досада ни с одной стороны не прорывалась. Оба считали ее проявление неприличным. Надо же выждать сроки, иначе сочтут легкомысленными! Каждый втайне от другого накапливал раздражение, будучи снисходительным только внешне.
Иногда они молча, как и сегодня, лежали, думая об одном и том же, но не делясь друг с другом. Момент возможного откровения проходил – и они все более отдалялись друг от друга, и начинали думать каждый о своем. Как и сегодня. Ни он, ни она не могли бы ответить, если бы задались такой целью, откуда взялось и ради чего вообще это лицедейство, ведь до того они были знакомы довольно долго, но ничего подобного даже не предчувствовали.
Они желали друг другу спокойной ночи и молча засыпали. Не сразу, с тихой печалью и досадой. Каждый со своей.
Быков тряхнул головой, отгоняя сон, и продолжал читать.
«… Стыдно признаться, но только сейчас я начал сознавать необходимость философии, она перестала быть для меня буквой, схемой. Небрежное отношение к ней, наверное, рождается от заучивания готовых клише и мстит больно. Мстит уже тогда, когда поздно наверстывать основы, мимо которых прошел в самое благоприятное время. Уйду от искушения поукорять своих учителей – это дело неблагодарное и бесполезное. В основном женщины средних лет, полные забот о доме и семье, они были в большинстве своем люди суетные и задерганные. Когда же после долгих колебаний, стеснений, а то и бессонных ночей, подходили к нашим учителям и решались задавать вопросы, казавшиеся нам важными, мы встречали взгляды «поверх» и стыдливо отступали, раскаиваясь в том, что потревожили чужого человека.
Однажды – это было в классе четвертом – я стоял в вестибюле и смотрел на девочку, которая мне очень нравилась. Она была на голову выше меня. А так хотелось привлечь ее внимание. Отбросив робость, забыв, где я и что я, я стал перед ней на колено, и, склонив голову, протянул прибереженный цветок. Мимо проходила наша учительница. Взглянула на меня и раздраженно процедила: «Не кривляйся, Быков!» Но что проку в далеких детских страданиях…»
Николай посмотрел в окно. Метель не унималась, где-то внизу слабо освещенная фонарями, стояла типовая школа, в плане напоминавшая самолет-этажерку первых лет авиации. Быков вспомнил речевку, впервые за многие годы: «Рейзнамязнамярей ктосмелыйтотсильней впередрузьязанами…» Вспомнил он отчетливо, как перед очередным торжественным мероприятием их, крохотных пионерчиков, битый час водили по спортзалу, добиваясь, чтобы они чеканили слова речевки.
Длилось это до тех пор, пока эти слова не потеряли для Быкова всякий смысл. Вспомнил он и момент, когда при аналогичных обстоятельствах убегать уже не хотелось, но здоровый подростковый смех, рвущийся наружу, принуждал удалиться.
Маленький Коля Быков орал до хрипоты и с тоской – уже с тоской! – вглядывался в грудь четвертого человека. Четвертым как раз был друг, приходивший сегодня. Грудь друга, как и Колину, распирало желание удрать на каток или в поле. Обоим хотелось роиться и прыгать, петь и соревноваться. И уж в голову прийти не могло, что время это в принципе могло быть использовано для вовремя «подсунутых» книжек, прочесть которые так и не удалось, и признаться в этом сегодня – стыдно, для Моцарта и Чайковского, о которых они узнали по случайным программам телевидения. Что же из нас делали? Не по злому умыслу, но что? И кто учтет, сколько невосполнимых потерь несли даже те, кто относительно скоро понял, что – обделен?
А хорошо бы и забыть некоторые вещи, рассуждал взрослый Быков. Ну, например, учителей, с отвращением глядевших на корчившуюся в припадке эпилепсии девочку. А в это время в наших руках качались факелы, приготовленные для торжественного шествия, в наших оторопелых, дрожащих руках. И как жалко было тех же учителей, как хотелось заткнуть уши при их высоких словах о дружбе и человечности…
«… Но что проку в далеких детских страданиях. Не помню, на каком этапе моего бесконечного учения я почувствовал, что вбит, впечатан в какую-то общую плоскость, когда роковая боязнь оторвалась от этой плоскости, впервые меня охватила. Но теперь-то я от этой боязни не избавлюсь. Сил не хватит.
Сейчас около меня кругами ходят, заглядывают в глаза. Поздравляют. Завидуют. Я продолжаю предписанные правила выполнять, улыбаюсь, изображаю интерес к пустейшим речам, исполняю роль серьезного озабоченного человека. И снова: откуда взялось и ради чего это лицедейство? – и снова ответить на это не могу… Космическая пустота внутри. Постыдная размытость.
Слез нет и уже никогда не будет. Но болят, наверное – остатки совести? Не перед окружающими мне стыдно, нет. Думаю, у большинства из них еще больше оснований ужаснуться пустоте своей жизни.
Мне стыдно перед той красотой, что когда-то, редко-редко, но приоткрывала передо мной свой лик, сулила пульсирующий мир деятельного добра. Лучики из будущей, намеченной мною жизни ласкали мое воображение. Я жмурился, как кот… и продолжал заниматься всем тем, что наиболее удаляло меня от моего, только мне предназначенного будущего». На этом запись в альбоме для выкроек оборвалась. Быков замер, обхватив голову руками. Голова казалась ему ледяной. Так он просидел несколько минут, произнеся за это время лишь одно слово «Горячо!»