Мы сидели с ней на скамье у корпуса и пили самогон.
— Хороший, да?
— Да, натуральный.
Мы нахваливали его друг другу, чтобы напиться.
— И утром голова не болит.
— Да, я думаю, что это от воздуха зависит. Никакого похмелья.
— Если столько выпить в Москве, то к утру отвалится башка.
— Это точно.
— Анвар, а правду говорят, что в том доме по ночам видели привидение?
— Да, говорят же, что это дух его повесившейся дочери, что ли?
— А пойдем, посмотрим.
Нормальные люди и днем обходили этот заброшенный полуразвалившийся особняк. А мы залезли туда ночью. Я жег куски газеты. Никого, естественно, не было. Мы никого и не искали. Мы осматривали вылетающие из темноты черные пласты и молчали, не зная, что говорить, так как мысли наши были уже ясны нам.
Звезды вспыхивали в черных провалах над нами, мы шли по лугу, и трава в ночи казалась особенно густой и мрачной. Джинсы намокли по колено. Вскрикивали соловьи, старчески дрябло свисали еловые ветви, избушка угрюмилась над кручей, родник вульвообразно взбухал под луной. Я взял ее за руку, прошел еще два шага и перевернулся в бездонную траву, где-то далеко, за степным горизонтом мелькнули освещенные подъезды корпусов, скамейки.
Очень крупные, гладкие и упругие губы. Я просунул свою ногу меж ее колен и расстегивал одной рукой ее большой мужской ремень.
Радостно и высоко было лежать на ее крупном, гладком и холодном теле. Горячо и приятно было чувствовать Его и осознавать, что он снова в этом женском. Был удивителен переход от остреньких косточек Марусиньки, к телу Няни, словно бы чересчур женскому, сочащемуся. Руки, запомнившие все Марусино, удивлялись и с восторгом осваивали щедрые владения Няни.
Натянувший на себя самогонную кепочку мой член делал это долго, я устало ткнулся лбом в землю. Няня, прислушавшись, остановила меня и сильно, крупно и по какой-то привычной параболе задвигалась подо мной. Как и многие Тельцы, она не кончала от мужчины, она кончала мужчиной… задышала по-детски, и я вдруг увидел, как сморщился ее нос, лицо, вытягиваясь в отвратительную ежиную мордочку. И она словно бы раздулась вся, потом каменно отяжелела, укрупнились рычаги и коленвалы.
— О-у-ух-х… Мам-ма…
— Нянь, положи на Него свою руку. Я сегодня на спектакле так прямо и увидел на Нем твои пальцы, даже почувствовал.
— Так?
— Слушай, твой Михал Михалыч, наверное, кастрирует меня теперь?
— Ты фто говоришь-то?! — сказала она, коверкая слова, как Санька.
— Он же муж тебе.
— Какой муж? Он моей матери любовник, а я с ним по его путевке здесь.
— А я думал, что он твой муж. Думаю, какой у нее старый муж.
Она счастливо засмеялась. Мне стало больно, я так хотел ее любить, сильно и честно, но я не мог полюбить эту ее отвратительную ежиную мордочку.
— Там, возле корпуса, наши сидят на скамейке… близко, в общем-то…
— Поймут, что мы в траве валялись…
— А мы думали, что ты «голубой».
— А-а, — я засмеялся. — Все так, наверное?
— У тебя так красиво вокруг верхней губы, я думала, что это татуаж.
— Да? А это я на Новый год нечаянно прижег бенгальским огнем. Так тушил, что к губе прижал… пьяный…
Кончил в ее ладонь и подумал: странная у нас страна: менты — бандиты, гаишники — угонщики машин, а врачи — убийцы. Кажется, что слышу шорох, как растаскивают страну.
— Ты мои кроссовки не видел? Посвети зажигалкой…
— А ты знаешь, ведь Анвар совсем не такой, он не похож, не то, — заговорщически сообщила она утром.
Я понял, что она говорит о Евгении. И радостно было снова осознавать неожиданное родство с нею.
— А почему ты — Няня?
— Я Нина! Это Санька меня так назвал, и все так стали называть.
Казалось, что за моей спиной никого и ничего не было, что я вот так вот вдруг очнулся с нею на этом длинном подвесном мосту, в этом дремучем лесу. И я нагибался, словно бы желая вырваться из этого круга Анваров. «Волны качаются раз, волны качаются два, волны качаются три — на месте фигура замри»…
Ватным голосом рассказывал ей о себе, она слушала тихо, внимательно, всем своим видом показывая, как она меня понимает и, словно бы желая стать для меня роднее и преданнее, чем она есть на самом деле. Мы ходили с нею к источнику «Сердце Снегурочки» и были на «Острове любви». Что-то смущало меня. Если бы мы любили друг друга по-настоящему, то, не сговариваясь, обходили бы такие места стороной.
— Ну-у, ну, Анвал! Еще лаз, ну пажалуйста, ну чу-чутку!
И пока Няня наглаживала мои рубашку и джинсы, я катал Саньку на шее, как он очень любил.
— Анвар, а джинсы мои так и не отстирались — видишь, какие зеленые следы от той нашей травы.
— Да-а…
— Ты все-таки синюю в полоску хочешь?
— Ну да.
— А может, лучше белую?
— Так слишком торжественно.
— Ну как хочешь, а я белую одену… Нравится?
— Ага… не устал еще, Сань?
И когда уже шли на премьеру, мы вдруг оба разом поняли, что мне надо было надеть белую рубашку. Вернулись, она ее быстро гладила.
— Я Танюху послала за продуктами в деревню, помидоры, огурчики, колбаску и самогон пусть купит, чтобы вечером посидеть.
— Да-да, молодец. А про сигареты не забыла?
— Спокойно… Да, кгм…
— Что?
— Извини, что отвлекаю, тебе еще речь надо сочинить.
Актеры прятались от меня с заговорщическим видом.
Здесь была даже съемочная группа из Санкт-Петербурга. Говорили, что они будут полностью снимать наркоманскую сцену.
Случилось то, чего, наверное, никто не ожидал: Суходол перетянул на себя все одеяло. Те большие тексты про КГБ и советскую жизнь в Ялте, которые мы скрепя сердце оставили Суходолу, обладали какой-то гипнотической силой. Мне самому жутко было слышать живые слова Серафимыча с настоящей сцены. И они на зрителей действовали точно так же, как на меня в заснеженном Переделкине. А в других местах зрители скрипели и подкашливали. Посмеялись над Пашей, все-таки любят у нас глупых и простых, и… вдруг ворвался Игорь, и все привстали со своих стульев и скамеек, будто боясь чего-то пропустить. А потом, уже в истерике, он запел. Весь текст — «всегда ищи, где мужчина прячет свою женщину, и ты найдешь ее, в скрипке, под кроватью, в пистолете» и так далее он пропел, как в опере. А потом начал корчиться и стрелять, будто бы из игрушечного автомата. И действие уже шло дальше, но я понимал, что Игорь со своими словами все еще стоит у них в голове. А потом появился шарнирный, манерный Илья, совсем непохожий на Кирилла. Он даже и предположить не мог, что Кирилл в реальной жизни выглядит гораздо мужественнее его самого. Глядя на этого самовлюбленного, кривляющегося петуха, я вдруг понял, что «голубых» нет. То, с чем я столкнулся в Кирилле, Суходолове и в самом себе, настолько другое, естественное и странное, что убегает от понимания, и люди, чтобы хоть как-то объяснить себе это явление, создали вот такой вот петушиный образ. И актер знал, что делал: чем грубее он играл и кривлялся, тем более он подкупал зрителя, смешил или, наоборот, огорчал их. Они полюбили его, как здоровые люди любят умирающего больного. Я понял, что и настоящие «гомики», это не гомики, они сами про себя до конца не знают, что сотворил с ними бог и для чего; они лишь надевают раскрашенную маску, принятую и замиренную в этом обществе, униженную и разрешенную, как слабость, нелепость, болезнь… Странно, что многое невозможно объяснить людям, и, если хочешь успеха, то придется быть примитивным и грубым, чтоб было понятно и смешно, другого они не допустят. И конечно, на ура проходили все сцены, где говорилось про алкоголь… Сычев пришел.